– Д-договорились, – кивнул Фандорин, решив, что такой помощник будет ему не лишним.
Сняв рукавицы, союзники скрепили уговор железным рукопожатием.
В Раю
Было известно, что до следующей деревни по реке сорок пять верст. Крыжов обещал, что к рассвету должны доехать. Метель несколько замедлила скорость движения, на льду кое-где намело заносы, но привычные к зимнему непогодью лошади без труда преодолевали препятствия. Только с капризной губернской тройкой пришлось повозиться – коренник обрезал ногу об наст и захромал. Тем не менее поутру, когда морозное небо посветлело от лучей восходящего солнца, лес на правом берегу расступился, и на небольшой пустоши, окутанная розовой рассветной дымкой, показалась деревня.
– Вот он, Рай, – удовлетворенно констатировал Лев Сократович, в чьих санях досыта набегавшийся Фандорин провел вторую половину ночи (психиатр ушел спать в теплый возок Евпатьева).
Поэтическая метафора в устах циника Крыжова прозвучала несколько неожиданно, но место, действительно, было райское: уютная, круглая поляна, с трех сторон окруженная сосновым бором; широко разлившаяся река – даже зимой этот пейзаж смотрелся идиллически, а уж летом здесь, наверное, был настоящий парадиз.
Когда подъехали поближе, оказалось, что дома в деревне еще нарядней, чем в Денисьеве – с резными ставнями, жестяными флюгерами, разноцветными крышами, что для российской избы уж вовсе невиданно.
Но Крыжов об этой красоте почему-то отозвался неодобрительно:
– Ишь, Рай себе построили. Паразиты!
И объяснил, что Рай – это название селения, а живут здесь люди пришлые, гусляки.
– На гуслях, что ли, играют? – не понял Эраст Петрович.
– Могут и на гуслях, но прозвание не от этого. Здесь живут выходцы с Гуслицы, лет сто уже. Ремесло у них особенное – нищенствуют.
– Как это «нищенствуют»?
– Профессионально. Ходят по всему староверческому миру, а он, как известно, простирается до Австрии и Турции, собирают подаяние. Стерженецких гусляков всюду знают, подают хорошо – они мастера сказки сказывать, песни петь. Большие деньги домой приносят. Это целая философия. Задумывалось когда-то как наука смирения и нестяжательства, но мужик наш – куркуль. Как червонцы зазвенели, про спасение души позабыл. Сидят тут, барыши копят. Вон каких хором понастроили. Но богомольны, этого не отнимешь. Мир для них – ад, свой дом – рай, потому так и деревню назвали. Тут еще вот что любопытно. Побираться ходят только старики и старухи, они и есть главные добытчики. Молодые отсюда ни ногой – запрещено. Должны дома сидеть, хозяйство вести. Пока душой не дозреют, от мирских соблазнов не укрепятся.
– Своеобразный modus vivendi, – пробормотал Эраст Петрович, приподнимаясь в санях и глядя на деревню с все возрастающей тревогой. – Послушайте, а что это на улице пусто? Не нравится мне это. И собак не слышно.
– Собак гусляки не держат – грех. А почему народу нет, сейчас выясним.
Лев Сократович хлестнул конька, и минуту спустя сани уже катились меж высоких изб в два этажа: на первом – отапливаемая часть дома, так называемый «зимник», наверху – летние комнаты.
– Эй, баба! – окликнул Крыжов женщину, семенившую куда-то с пыхтящим самоваром в руках. – Что у вас, все ли ладно?
– Слава Богу, – певуче ответила та, останавливаясь и с любопытством глядя на приезжих – даже рот разинула.
– А что не видно никого?
– Так воскресение, – удивилась обитательница Рая. – В соборной все, где ж ишшо?
– Ах да. В самом деле, нынче воскресенье. Тогда понятно.
Лев Сократович обогнал женщину, тащившую самовар, и направил сани к длинной бревенчатой постройке, стоявшей в самом центре деревни.
– Что такое «соборная»? Это м-молельня? – спросил успокоившийся Фандорин.
– Нет, общинный дом. В каждой мало-мальски приличной деревне такой имеется. Зимой, когда дела мало, собираются по вечерам. Чай пьют, байки травят, книги читают. Бабы рукодельничают. Эдакая мечта народника. Книги, правда, не Маркс с Бакуниным, а жития да стихиры. Ну а гусляки по воскресеньям, когда работать грех, прямо с утра собираются – баклуши бить. Это очень кстати, что все в одном месте. Потолкуем с народишком.
«Соборная» изнутри напоминала большой, вытянутый сарай, только очень чистый и богато изукрашенный. Посередине сияла бело-синим кафелем огромная голландская печь, по стенам стояли лавки, на которых были разбросаны вышитые подушки. Эраст Петрович заметил, что пространство поделено на три зоны: в красном углу (он же вышняя горница) стоял настоящий городской диван, там в торжественном одиночестве сидел главный из гусляков – длиннобородый старшина. Рядом, за крашеным столом, на венских стульях, пили чай другие старики; мужики помоложе держались средней горницы – разговаривали, играли в шашки, иные что-то мастерили; бабы и девки сидели внизу за прялками и швейками, грызли орехи; дети обоего пола шастали и ползали повсюду, не разбирая, где чья территория. Всего тут было, наверное, человек шестьдесят-семьдесят, то есть вся деревня.
На вошедших гурьбой чужаков сначала уставились настороженно, но Евпатьева здесь явно знали и уважали. Старшина кинулся встречать промышленника, даже облобызался с ним, Подошли и остальные старики. Мужики же, как отметил Фандорин, не преминули поручкаться с Крыжовым.
– Что, спасенные души, все за Богом проживаете? – весело обратился к старикам Евпатьев.
– Твоим радением, Никифор Андроныч. Веялка, что ты прислал, хороша. Как бы ишшо одну такую? – искательно заулыбался старшина.
– Счетчиков для переписи дашь – будет тебе ишшо. Что у вас слыхать, старинушки? Чем вы тут занимаетесь?
– Странников перехожих привечаем. – Староста показал в самый дальний угол избы, где за дощатым столом сидели какие-то люди. – Сейчас покушают, песни запоют. И вы послушайте.
Эраст Петрович поглядел в ту сторону и не поверил своим глазам. С торца, положив на столешницу драные локти, восседал денисьевский юродивый и быстро-быстро метал в рот кашу из миски.
– Лаврушка! – ахнул урядник. – Как это он поспел? Неужто один, лесом? И волки ему нипочем!
– Не «Лаврушка», а Лаврентий, Божий человек, – строго поправил полицейского один из стариков. – Блаженного Господь бережет. А еще с восхода мать Кирилла пожаловала.
– Чья мать? – не понял Фандорин. – Какого К-Кирилла?
Старик ему не ответил, отвернулся. Спасибо, Евпатьев объяснил.
– Да нет, это ее так зовут – Кирилла. Старое русское имя. Слыхал я про нее. Мастерица сказки говорить и песни петь. Пойдемте, посмотрим.
На противоположном конце стола сидела прямая, как хворостина, женщина в черном платке и черной же хламиде с широкими рукавами. Ее бледное лицо рассекала пополам черная повязка, закрывавшая глаза. Лицо у Кириллы было не молодое и не старое – то ли сорок лет, то ли шестьдесят, не поймешь. Она тоже ела кашу, но не так, как юродивый, а очень медленно, будто нехотя. Больше за столом никого не было, лишь вокруг стояли несколько женщин, подкладывая странникам то хлеба, то пирожок.
– Как же она одна ходит? – тихо спросил Эраст Петрович. – Слепая-то.
– Во-первых, не слепая. – Никифор Андронович с интересом разглядывал бродячую сказительницу. – Это она зарок дала – греховным миром зрение не поганить. Есть в старообрядстве такой обет, пожизненный. Самый тяжкий из всех возможных, мало кто решается. Поглядите, какие черты! Боярыня Морозова да и только!
– А что во-вторых? – спросил пораженный Фандорин.
– А во-вторых, при ней поводырка есть, вон под столом.
На полу, в самом деле, сидела чумазая девчонка лет тринадцати, пялилась на Эраста Петровича бойкими карими глазами. Ее ноги в лаптях были широко раскинуты, голова обмотана грязным холщевым платком. Рядом лежала большая сума и длинный посох, очевидно, принадлежавший Кирилле.
– Полкашка, не елозь! – прикрикнула на девочку странница. – На-ко вот!
И бросила на пол надкушенный пирог. Поводырка подхватила, сунула в рот и, почти не жуя, проглотила. Что за чудное имя, подумал Фандорин. От Поликсены, что ли?