– Это японская стрела. Как видите, она серебряная. Такие стрелы обычно используются маньчжурами для уничтожения наших особенно выдающихся воинов. Лежащий на столе солдат был талантливым разведчиком, благодаря которому нашим войскам удалось освободить село Потемкино.
Вы уж простите меня, Женя, но на месте этого солдата я вдруг представила вас. На мгновение мне показалось, что это вы лежите на столе, выпотрошенный смертью, что это вас убила японская стрела. Из моего правого глаза выкатилась слеза и, скользнув по щеке, прыгнула куда-то на белую подушку, протекая в гусиный пух.
Я заставила себя не расплакаться, говоря вслух, что это вовсе не Евгений Молокан, а совсем незнакомый солдат повержен врагом…
Какое-то нехорошее предчувствие мучит меня, Женя. Не знаю уж, с чем оно связано! Может быть, с тем, что Владимир Викторович интересовался вами? Какая я дура, что невзначай обронила саперу ваше имя!.. Очень вас прошу, будьте по возможности осторожны!.. Мало ли что!
Дорогой мой!
Я столько уже вам рассказала о себе, а о вас, о вашей жизни ничегошеньки не ведаю, как будто вы умышленно умалчиваете о своей биографии. Разве я не просила вас приоткрыть завесу тайны над своей персоной! Так сделайте это хотя бы кратко! Выполните просьбу бедной женщины, которая к тому же относится к вам с особой нежностью и возрастающим чувством! Сделайте такую милость!
Неужели вы думаете, что я настолько не помню вашего лица, что принимаю фотографию американского астронавта за вас?..
У вас прекрасное чувство юмора!
Целую вас крепко-крепко!
Всегда ваша Анна Веллер
ПИСЬМО ДВЕНАДЦАТОЕ
Отправлено 14-го января
по адресу: Санкт-Петербургская область,
поселок Шавыринский, д. 133.
Анне Веллер.
В конце прошлого года мне исполнилось сорок три. Я не праздновал своего дня рождения, так как у меня не осталось родственников, а единственный друг Бычков находился в отъезде. Зашла лишь сослуживица отца Галя, и мы за стаканчиком вина повспоминали прошлое. Галя была когда-то безнадежно влюблена в моего отца и, конечно же, все время говорила о нем, и было в ее словах много теплого, несмотря на то, что мой родитель в конце жизни бывал трезвым лишь считанные часы в неделю. За алкоголизм его и уволили из "Комитета по абстрактным категориям", хотя он подавал большие надежды и, вероятно, мог при добром стечении обстоятельств возглавить этот комитет.
Возможно, моя дружба с Бычковым основана не только на общности интересов и близости характеров, но и на том, что биографии наши чрезвычайно схожи. У него отец умер от алкоголизма, и у меня. Мать Бычкова сбежала от своего мужа, и моя бросила отца. Бычков закончил специальную военную школу, и я учился в закрытом заведении. У нас с Бычковым общность душ.
Отец говорил, что нет ничего конкретнее абстрактных понятий, и эта его мысль высечена над входом в кабинет нынешнего председателя.
– Душа – понятие абстрактное, – говорил отец. – И я хочу ею заниматься, чтобы из категории отвлеченной она превратилась в категорию конкретную!
За свои исследования в области абстрактного отец даже получил Государственную премию и очень был горд. Его гордость была основана на желании, чтобы сбежавшая от него жена, моя мать, пожалела о своем поступке и всю оставшуюся жизнь сокрушалась, что совершила такую опрометчивую глупость, сменив крупного философа на смазливого мальчишку-геолога, который к тому же был младше нее на двенадцать лет.
Отец в глубине души надеялся, что мать вернется к нему, узнав о значительной награде Родины. Он очень рассчитывал, что неразумная женщина станет молить о прощении, а он совсем не станет ее прощать, ссылаясь на абстрактность самого понятия – "прощение", и укажет ей пальцем направление на Север, где ходит с геологическим молотком ее смазливый возлюбленный!
Но, как ни странно, мать не только не вернулась, но и не поздравила отца телеграммой, что было для него вовсе за гранью понятий. Это стало страшным ударом для отца, так как оказалось, что вся его научная деятельность, все его стремление философски мыслить было замешено на любви к матери, что именно это абстрактное чувство являлось для него главным и движило научной карьерой. Исчез предмет любви, и сразу растаяло желание работать. Так абстрактное понятие стало конкретным. Отец запил и через два года умер.
Смазливый юноша-геолог, за которым помчалась моя мать к вечным снегам, за десять лет сделал себе карьеру и осел городским жителем в Москве, руководя большим отделом в Министерстве геологии. Он не бросил мою постаревшую мать, а относился к ней с вялотекущим равнодушием, а меня слегка недолюбливал, вероятно, за то, что я всего лишь восемью годами младше.
Будучи в обиде за отца, что он преждевременно умер из-за любви к матери, я мало общался со своею родительницей и отчимом, оправдываясь еще и тем, что могу помешать их жизни своими появлениями.
Мой отчим был упертым человеком и, поставив перед собою цель, всегда достигал ее. Он мог прочитать триста томов мировой литературы, начав с первого и дочитав без отвлечения даже на газеты до трехсотого. Он мог весь отпуск сам красить машину, совершенно не умея этого делать и заставляя мать скучать в душном городе. Все заканчивалось тем, что краска засыхала комьями, а отчим делал вид, что провел работы безупречно, и ездил на малолитражке с бесстрастной физиономией.
Такой идиотизм злил меня, и однажды, крепко поссорившись из-за чего-то с матерью, я сказал ей, что она – убийца, что именно она прикончила моего отца, променяв светлую мысль, рожденную любовью, на твердолобость и упертость барана!
Мать заплакала и, размазывая по щекам тушь с ресниц, сказала, что ей уже много лет и что она боится остаться одна.
– Очень страшно быть одной, сын! – говорила мать сквозь слезы. – Я знаю, что ошиблась, оставив твоего отца! Но что же теперь делать! Все ошибаются. Не суди меня слишком! Прости!
Я, конечно, сказал ей тогда, что прощаю, и даже в душе, как мне показалось, что-то повернулось к нежности, но с течением времени все опять встало на свои места, и мне так же, как отцу, хотелось указать матери пальцем на Север. Я перестал ее навещать вовсе, к тому же у меня не было для этого возможности, так как мой отряд находился в другом городе, стажируясь в специальных условиях.
Как-то от находящегося в Москве Бычкова я получил письмо, в котором он писал, что слышал о болезни моей матери, что она как будто стала заговариваться и ее положили в психиатрическую больницу.
Я позвонил отчиму, и он неохотно объяснил, что сначала матери поставили диагноз "шизофрения", но вскоре перевезли в обычную больницу, где диагноз изменили на "нарушение кровообращения головного мозга".
– Ничего страшного, – говорил отчим. – Сосуд защемило.
Я перезвонил отчиму еще через две недели и спросил, как обстоят дела на данный момент.
– Все по-прежнему, – ответил он. – Иногда все нормально, а иногда заговаривается.
– Я приеду.
– Зачем?
– Это моя мать.
– В самом деле? – спросил отчим, на что мне захотелось ответить ему что-нибудь очень грубое, так, чтобы его физиономию перекосило.
– Я приеду, – повторил я.
Мне разрешили уехать на пять дней.
Увидев ее, я понял, что она умирает. Мать лежала на спине на очень узкой кровати. На ее голову была надета вязаная шапка, из-под которой торчали седые пряди волос, а губы ввалились в рот, так как зубной протез был вытащен. В палате помимо матери находились еще восемь человек, в основном старухи, рты которых были также обнажены и зияли черными дырами.
– Здесь ночами холодно, – пояснил отчим про шапку.
– Она умирает! – удивленно сказал я.
– Ты так думаешь? – спросил отчим, слегка тормоша мать за плечо. – Она часто приходит в себя. Сосуд, понимаешь ли, защемило в голове.
Я поднялся на этаж выше, где находился кабинет дежурного врача, и спросил у него, равнодушного, диагноз моей матери.