Литмир - Электронная Библиотека

Бездыханное тело лежит ничком на земле… Девочка сама притащила его сюда, не дожидаясь, пока придут мужчины. Думая, что одна сможет донести его до воды, она остановилась у первой же отмели… Но лицо, смоченное водой, не пробудить уже к жизни, и она кладет брата на бок, прислонив его к камню.

Она оборачивается к стоящим позади мужчинам, пытаясь возразить им, а может, убедить себя:

— Но ведь он упал у меня на глазах! У меня на глазах!

Она повторяет это, и голос ее звучит то жалобно, то пронзительно. В нем появились какие-то резкие нотки, напоминающие сухой шелест разворачиваемого савана.

Медленно проводит она рукой по. мертвому лицу, прислоненному ею к камню на дне ручья. Но вот она поднимается.

И все вокруг сразу смолкает: природа, деревья и птицы (совсем рядом вспорхнул и сгинул куда-то дрозд). Ветер, взметнувшийся над самой землей, и тот стих. Пятеро мужчин, почувствовав себя лишними, застыли в немом ожидании. И она осталась совсем одна…

Очнувшись от сна, разорвав его сумрачную пелену, она осознает всю важность случившегося, ее пронзает острое чувство непоправимости, ей кажется, будто над ней нависло сверкающее острие косы.

Сует девочки срывается первый протяжный крик. Она распрямляется, в слепящей ясности дня фигурка ее светится еще более светлым пятном, а не окрепший еще голос постепенно набирает силу, уподобляясь парусу, слабо подрагивающему у подножия фок-мачты в ожидании, пока в него вдохнет свою буйную мощь ветер. И вот, словно осторожно расправив крылья, голос взмывает ввысь, так чей же это голос? Голос матери, которая не дрогнула под пытками и не издала ни единого звука, или младших сестер, согнанных за колючую проволоку и все-таки не устрашенных, живущих безумной надеждой, а может, это голос деревенских старух, которые, широко разинув рты и вытянув вперед костлявые ладони, безбоязненно устремляются навстречу похоронному звону? Шепот это или нескончаемый вопль безысходного отчаяния с леденящими душу пронзительными нотами?.. Неужели это и в самом деле голос девочки с покрасневшими от хны и крови брата руками?

При виде пролитой крови стоявшие сзади партизаны вздрогнули. Отныне им ведомо, что они призваны охранять: горестный крик непогребенных мертвецов, которым не дано найти успокоения, зов исчезнувших львиц, неподвластных никакому охотнику… В ясной лазури небес яростный погребальный плач выводит причудливые узоры.

Жалобное стенание то устремляется ввысь, то вдруг сникает; горечь невосполнимой потери как бы рассекает воздух. Над незримым страданием нависает колючая проволока… Тело тринадцатилетней девочки, сотрясаемое рыданиями, начинает раскачиваться взад — вперед, взад-вперед, выражая тем самым бесконечную боль утраты, пастушка словно постигает смысл погребального ритуала. Первого погребального ритуала над прахом первого убитого на ее глазах…

Застыв над пропастью, мужчины молча глядят на нее: это трудно — без трепета внимать нескончаемому горестному плачу, взлеты и падения которого напоминают раскачивание на ветру окровавленного савана. А тот, кого уже нет, упиваясь этим плачем, как бы вновь обретает память и чувствует запах тлена, болотной жижи. Он растворяется в звенящем жару. Неумолчное стенание, причитание-плач оберегают его плоть от гниения. Голос, словно панцирь, укрывает распростертое на земле тело, провожая его в последний путь…

Иссякнув, крик возвращается на землю, замирая в маленьком съежившемся тельце. Но вот девочка вновь распрямляется, взгляд ее вопрошает. Она вовсе не кажется обессиленной, напротив, она, быть может, сильнее их всех.

К ней приближается партизан в военной форме, он обнимает сестру, гладит ей волосы.

Ее зовут Шерифа. Когда через двадцать лет она поведет свой рассказ, то не станет воскрешать в памяти похороны и предание земле тела брата, омываемого водами ручья.

Любовная афазия

В детстве я проводила обычно летние месяцы в приморском селении, где громоздились римские развалины, привлекавшие множество туристов. Девушки и замужние женщины из соседних и прилегающих к ним домов нередко тоже совершают прогулки к тому или иному святилищу… Затем шумливые группы рассеиваются в окрестных полях и лесах.

Один или два мальчика бдительно стоят на страже, а мы, девочки, разделяем компанию родственниц, закутанных в покрывала. И вдруг тревога:

— Мужчина идет!

Среди женщин, расположившихся под смоковницей или оливой, начинается паника, и тут же покрывало, соскользнувшее было на плечо, натягивается на голову. Одна, едва успев продемонстрировать увешанную драгоценностями грудь, снова закутывается с ног до головы, другая встает, желая посмотреть, кто там идет, сама при этом оставаясь невидимой, третья давится от смеха — ее приводит в возбуждение появление любого мужчины.

Тревога порою оказывается ложной.

— Ничего страшного, — заявляет кто-то из женщин, — это всего-навсего француз!

Привычная целомудренная скромность становится в таком случае излишней. Раз прохожий оказался французом, европейцем, христианином, какая важность, если даже он и посмотрит на них, он ведь все равно ничего не увидит! Столкнувшись лицом к лицу с теми, чья миссия на протяжении всей жизни заключается в том, чтобы оберегать от посторонних глаз свой лик, неукоснительно следуя священному завету, перед лицом моих тетушек и двоюродных сестер, во всем подобных мне, чужеземец, решивший, что застал их врасплох, останавливается, чтобы хорошенько разглядеть их, но вот вопрос: видит ли он их? Нет, ему это только кажется…

— Бедняга, — роняет одна из них, когда оказавшийся поблизости незнакомец, подняв глаза, заметит вдруг черную как смоль длинную косу или блеск подведенных насмешливых глаз. Бедняга, как он смутился!

Ибо ему не дано знать: взгляд его, брошенный из-за черты, определяющей границу дозволенного, не может коснуться их. Любые чары тут бессильны, а раз так, к чему им прятаться, нарушая мимолетную радость выпавшей на их долю краткой прогулки?

Так и французское слово для меня. С детских лет чужой язык давал мне возможность открывать мир и его богатства. Но при некоторых обстоятельствах он становился копьем, обращенным против меня. Стоило какому-нибудь мужчине выразить при мне вслух свое мнение о моих глазах, руках или улыбке, тем самым назвав меня, да еще так, чтобы я слышала это, как я тут же ощущала растерянность, которую всеми силами старалась скрыть, давая понять либо жестом, либо внезапной скованностью, либо холодным взглядом, что произошло недоразумение, даже более того непрошеное вторжение. Обычные комплименты или галантные слова не имели надо мной власти и потому обречены были на неудачу.

К тому же мне причиняла боль некая двусмысленность: стремление оградить себя от лести, всячески показывая, что она ни к чему, отнюдь не являлось свидетельством моей добродетели или стыдливой сдержанности. Вовсе нет. Просто, как выяснилось, по сути своей я тоже была женщиной в чадре, только выражалось это не в одежде, а в некой обезличенности. Тело свое, меж тем ничуть не отличавшееся от тела любой европейской девушки, я, вопреки всякой очевидности, считала невидимым и страдала оттого, что иллюзия эта оставалась неразделенной.

Самое безобидное или вполне уважительное замечание, высказанное на чужом языке, должно было, казалось бы, преодолеть нейтрализующую зону молчания… Но как было признаться чужестранцу, становившемуся порой товарищем или приятелем, что такого рода слова утрачивали свой заряд сами собой и не могли проникнуть в мое сознание в силу своей природы и что дело тут вовсе не во мне и не в нем? Слово растворялось, так и не выполнив своего предназначения, вот и все…

Я превращалась в своего рода весталку, заблудившуюся в лишенном волшебства внешнем мире. Ощущая себя невидимой, я улавливала из лестной для меня речи только тон, а порою — несообразность слов. Ответ мой был преисполнен снисхождения к тому, что в силу крайней ограниченности моего опыта, а также наивности в ту пору я почитала весьма распространенным недостатком, свойственным европейскому воспитанию, а именно: многословию и несвязности речи, столь несдержанной в тех случаях, когда дело касалось обольщения. К тому же я была совершенно уверена, притом априори, что избыток любовных слов венчает, словно фейерверк, праздник, соединяющий в себе двойную радость и двойное утоление голода.

32
{"b":"176443","o":1}