Я уже привык к тому, что все литераторы бородаты, но у этого борода была по-особому всклокочена и торчала не вниз, а вперед, как совковая лопата. От такой бороды лицо его, с узкими, хитро сощуренными глазами, казалось вогнутым, словно бы нарисованным на внутренней поверхности полумесяца. На тучном узкоплечем теле мешком висела какая-то ряса — не ряса, черный застиранный балахон, пузырем вздутый на животе.
— Пьянствуете… — неодобрительно пробурчал вошедший и решительно направился к столу.
Бакалаврин и Ерема проворно разобрали свои стаканы. Гость не растерялся. Он схватил оставшийся на столе мой стакан, наполнил его водкой до краев и небрежно выплеснул себе в рот.
— А чего теплая? Остудить не могли?
Два здоровенных огурца, не успев хрустнуть, исчезли, сгинули в нечесанных дебрях его бороды.
— Что, Миша, кручинишься? — сказал он, чуть подобрев, и блаженно развалился на стуле с явным намерением надолго присоединиться к компании. — Ан, смотри в другой раз, чего на бумаге писать, а чего и про себя держать…
Бакалаврин только отмахнулся, а Еремей произнес сердито:
— Не твое дело, Фома, дело…
— Нишкни! — огрызнулся Фома. — Я сей предмет изрядно разумею, чай грамоте обучен. По мне, так оно надо наказывать вашего брата за гордыню да за скверну. Моя бы воля была…
— Да-а уж, — протянул Бакалаврин, — была бы твоя воля…
Фома, не обращая на него внимания, тряс бородой:
— Чему учили нас отцы, матеря? Покорности! Указует тебе редактор: надобны вирши благолепные. Дай ты ему благолепие! Покорствуй! И вкусишь всех благ.
— Да ведь время уже другое! — вяло возразил Миша.
— Это какое ж другое? — с подозрением уставился на него Фома. — Люди-то все те же. Стало быть, и время то самое. Нашинское! Да хоть бы и новое пришло — каждому времени потребны свои вирши благолепные!
Словно бы водички из графина, он снова набуровил себе полный стакан водки и в пылу красноречия освежился им, не закусывая.
Бакалаврин улыбнулся мне и развел руками.
— Там наверху есть еще кое-какая посуда… — сказал он вполголоса.
Пришлось мне выбираться из-за стола, не лаяться же с Фомой из-за стакана? Тоже, небось, писатель — вон какая фигура колоритная! Одна борода чего стоит…
Поднимаясь по лестнице, я услышал, как хлопнула входная дверь — пришел кто-то еще. Устроили проходной двор, подумал я. И чего эти писатели никак не разъедутся? Семинар давно кончился, нет, торчат тут. Тары не напасешься. Однако долго сердиться мне не пришлось. По возвращении в комнату Бакалаврина я увидел, кто был новый гость, и сердце, соскочив с обычного ритма, прошлось несколько раз по барабанам в размере «Ламбады».
У стола, небрежно закинув ногу на ногу, сидела гордая черноокая и черноволосая красавица, увлеченная, казалось, спором Бакалаврина с Фомой. Я запнулся о порог и чуть не уронил посуду. Девушка медленно перевела взгляд на меня.
В глазах ее было что-то, внушающее одновременно и восторг и ужас. Дьявольское веселье сверкало в них, но за ним чувствовалась глубоко упрятанная тоска.
«Ламбада» моя заглохла, словно раздавленная каблуком, а вместо нее получился надсадный рев труб, отдаленный гул толпы, потянуло дымом костра, сложенного на площади, пронеслась пелена копоти от факелов стражи, и багровые отблески стерли с лица приговоренной смертельную белизну.
— Ведьма! — едва донесся чей-то истошный крик.
Но в следующую минуту наваждение рассеялось, девушка казалась теперь вполне обыкновенной. Я облегченно вздохнул, лишь стал внимательнее прислушиваться к своим ощущениям. Не Еремушкино ли зелье начинает действовать? Нет, кажется, все в порядке. Просто, видимо, усталость, перелет, акклиматизация…
Да нам ли пасовать перед подобной ерундой? Я решительно оборвал перепалку двух охламонов, ничего вокруг не замечавших, и пожелал быть представленным. Выяснилось, что девушку зовут Алиной, и она тоже имеет какое-то отношение к прошедшему семинару молодых литераторов. Но какое именно, я так и не понял, потому что Бакалаврин с Фомой снова принялись спорить. Алина слушала их с таким интересом, что я не решился заговорить с ней, да и не представлял пока, о чем нужно говорить. Все стулья теперь были заняты, и мне пришлось довольствоваться низеньким пуфиком, зато у самых ее ног.
Я расплескал остатки Еремушкиной жидкости по стаканам и один из них протянул Алине. Она взяла его, даже не поглядев в мою сторону, все ее внимание поглощал Бакалаврин.
— Нет, — говорил он, — нет, Фома! Ты сам знаешь, рецепт твой мне не подойдет. И не потому, что я, там, ниже своего достоинства считаю писать, как скажут, а потому, что не получится ничего путного, те же самые редакторы будут недовольны. Либо халтура выйдет, либо просто ни строчки не напишешь, как ни бейся. Вот я этим летом пытался вставить в старую свою повесть «Сумерки» социальный оптимизм. Все лето провозился, а когда вставил-таки, ее из плана-то и выкинули. Рецензенты зарубили…
— «Сумерки» припомнил? — хитро прищурился Фома. — А скажи-ка, сударь мой гиацинтовый, ты, грамотку свою поправивши, где следует, сам ее редактору отнес? На второе прочтение?
— А почему это я должен к нему каждый раз бегать? — высокомерно произнес Миша. — Я все по почте отправил…
— То-то, по поште! — передразнил Фома. — Самотеком так и пихнул. И приписки-то никакой приложить не помыслил!
— Какие еще приписки? — Бакалаврин досадливо поморщился. — Рукописи у них регистрируются, значит, должна быть запись, что повесть отправлена на доработку, когда и по какой причине. Я имею право требовать в месячный срок…
Фома тоскливо вздохнул.
— Грубый ты. Требовать! Право! Нетто на Руси так делается? Не о правах думай, чай, прав-то у него, у начальника, не меньше твоего. А думай о душе, душу ему прежде согрей. Поклонись хоть добрым словом, коли жалко зелена вина да красного товару. За науку благодари, да божись, что в точности все выправишь. Главное дело, чтобы лик твой ему примелькался. Тоже, не турок ведь и он, авось на знакомого человека кобелей цепных пускать не станет…
— Да, — вставил я, — Фома прав. Мы живем в обществе постоянного торжества неформальных отношений.
Алина посмотрела на меня и чуть улыбнулась. Ободренный, я принялся развивать мысль:
— В самом деле, куда проще договориться с человеком, чем требовать от него чего-то по закону. Все равно он сделает по-своему, просто назло.
Бакалаврин замотал головой.
— Не то, не то вы все говорите! Чего это я буду с кем-то договариваться? Пускай мои произведения договариваются. А если они — дрянь, то я не хочу, чтобы их печатали. Это же позор!
— Произведения чтоб договаривались? — Фома тоже не на шутку раскипятился. — Да ты ведаешь ли, сколько нас таких, боговдохновенных? Тьма тем! А редактор, поди, и сам не ангельского чина, ему колосья отделять от плевел некогда, план у него!
— Граждане литераторы! — громко возгласил я. — Напрасно вы схватились, вас рассудит Вечность. Давайте спустимся с горных высот теории подмазывания к насущным проблемам сегодняшнего дня. Предлагаю тост за посетившую нас даму!
Фома с готовностью схватил стакан, а Бакалаврин тяжело вздохнул. Чувствовалось, что ему теперь не до того.
— Ладно, — сказал он наконец, — за даму, так за даму.
— За дай Бог не последнюю! — неизвестно к чему добавил Фома и, как всегда, выплеснул водку куда-то в самую глубину организма.
Я поднес стакан ко рту и тут заметил, что Алина смотрит на меня пристально. Снова подступил к сердцу легкий холодок, словно я взглянул на землю с крыши небоскреба. Стакан дрогнул в руке. Я искательно улыбнулся.
— За ваши успехи в литературе!
— А вы о них что-нибудь знаете? — Алина продолжала изучать меня, как предмет под микроскопом.
— Н-нет. Пока. Но я надеюсь, что мне еще представится…
Глаза Алины сверкнули весельем.
— А что? — спросила она, обводя взглядом коллег и останавливаясь на Бакалаврине. — Может, и в самом деле?
— Хорошо, — сказал Миша серьезно. — Попробуй.