Смерть близкого человека способна подтолкнуть на решительный шаг – и вот я уезжаю. Уезжаю от Хью, от душных коридоров английской кафедры со всеми ее интригами. Нагруженные книгами и бумагами, мы шли с ним по вестибюлю первого этажа, и под ногами у нас летали и кружились красные и желтые листья, принесенные с улицы потоком спешащих на занятия студентов.
Я дождалась, когда Хью закончит укладывать коробки в багажник, села за руль и, ни слова не говоря, тронулась с места. В зеркальце видно было, как он поднял руку, словно ждал, что я помашу ему в ответ. Так и стоял с поднятой рукой, пока я не завернула за угол.
Окна в ожидании надвигающейся зимы были закрыты ставнями, и на крыльце меня встречал призрак дедушки, при моем появлении быстро смешавшийся с окружающими дом тенями. Дождь остался где-то позади, и лучи неяркого осеннего солнца пробивались сквозь облака и скользили по земле, отражаясь от скал и изумляя причудливой игрой света и тени. Было так тихо, что мне даже стало немного страшно. Всю жизнь я приезжала сюда в гости, и мое прибытие всегда сопровождалось шумной суетой: на крыльце стоял дедушка и махал мне рукой, подбегала собака, отчаянно виляя хвостом, обнюхивая и приветствуя меня радостным лаем, в земле ковырялись куры, а рядом, подбоченясь, гордо ходил петух, то и дело срываясь с места или голося свое «кукареку». Этот переполох забавлял меня, отвлекая от чувств, которые я испытывала сейчас, – смутной тревоги, пугающего сознания, что на этой ферме есть места, которых в течение двадцати лет мне удавалось избегать, но всегда оставалось ощущение, что кто-то смотрит мне в спину, словно хочет, чтобы я повернулась.
В этом громадном доме, как тень, таилась некая угроза. Солнце уже успело спрятаться за башни и печные трубы, и остроконечными зубцами тень протянулась далеко, закрыв собой ближайшее огороженное пастбище. Цветы давно увяли и осыпались, уступив место осеннему тлену, спутанные побеги карабкающегося по серым каменным стенам плюща обнажились. Опавшие листья слипшимися влажными кучами лежали на земле, и даже заросли макрокарпуса вдоль ближайших выгонов для скота, казалось, придвинулись ближе.
На ближайшей печной трубе сидела сорока. Повернув ко мне голову и вытянув шею, она внимательно разглядывала меня, хитро кося то один глаз, то другой. Я постояла немного на посыпанной гравием дорожке, тоже глядя на нее, потом отвернулась и принялась распаковывать вещи. Когда я поднимала что-нибудь тяжелое, немного побаливала свежая татуировка на внутренней стороне левого запястья. Дверцу машины я захлопнула ногой – резкий звук раздался в вечереющем воздухе, как выстрел, и сорока возмущенно захлопала крыльями.
Дедушкины старые резиновые сапоги, как забытые на своем посту часовые, все так же стояли перед парадным входом. Я поставила рядом стопку книг и сунула руку в один из них: ключи, как всегда, оказались на месте.
В обшитой панелями прихожей было прохладней, чем на улице. Когда-то это был пышный парадный вестибюль, но теперь его загромождали предметы, свойственные деревенской жизни: навытяжку стояло еще несколько пар резиновых сапог, плащи с капюшонами горбатились по три штуки на каждом крючке, тут же стояли зонтики и валялись поленья дров. В углу мирно приютился топор. Проходя мимо, я случайно задела и с грохотом опрокинула ведро со шваброй. Вошла в гостиную, раздвинула занавески, подняв тучу пыли, которая стала медленно оседать. Здесь стоял густой запах псины, плесени и невыветриваемый аромат угольной пыли из камина, который обычно топили здесь круглый год. К этим запахам прибавлялся еще запах вощеной мебели, сработанной из дуба и красного дерева. Тяжелые бархатные портьеры, закрывающие окна, почти не пропускали света; обои с ворсистым рисунком местами отклеились, и пол покрывал толстый ковер с темным узором. Тишину нарушали только старые дедушкины настенные часы, что было странно: значит, недавно кто-то здесь побывал, и этот кто-то завел их.
Порядки в Сорочьей усадьбе резко отличались от заведенных в доме моих родителей: здесь нам никто не делал замечаний, мол, вечно таскаем в дом грязь с улицы и всюду оставляем отпечатки своих грязных пальцев. Мать терпеть не могла пыли и паутины, где попало брошенных книг и тому подобного. Она всегда с огромным облегчением отправляла нас сюда на каникулы: привезет, оставит у двери, торопливо поцелует в щечку и поскорей возвращается в городской дом, где у нее царит идеальная чистота и порядок.
– Их глаза действуют мне на нервы, – сказала она мне однажды.
Ну да, на самом верху книжного стеллажа, протянувшегося во всю стену, возвышаясь над всем вокруг, неподвижно застыли фигуры птиц: сороки, вороны средних размеров, растопыривший в полумраке свой гребень какаду. Голова козла – единственное, что осталось от провалившейся коммерческой операции. Старые дедушкины друзья, а теперь и мои тоже. Я пощелкала языком, ожидая, – а вдруг они сейчас зашевелятся, с любопытством станут вертеть головами; но они оставались недвижимы, только смотрели на меня блестящими бусинками глаз. В углу комнаты, вытянувшись всем тельцем к свету, на тоненькой веточке сидела гуйя[3] с длинным и тонким изогнутым клювом, желанный дедушкин трофей. На ее черных, с радужными разводами перьях лежал толстый слой пыли, и никто не удосужился ее стереть.
Прежде всего надо спасти бедную птичку от пыли. Из полутемной столовой я притащила стул и вскарабкалась на него. Поднялась на цыпочки и тут же едва не свалилась, на мгновение потеряв равновесие, но ухитрилась удержаться, до боли вытянув пальцы, достала чучело и мягко, как кошка, спрыгнула на пол. Дунула на покрытые пылью перья, и густое облачко пыли вместе с высохшими остовами насекомых с ближайшей паутины стало оседать на пол. Я поставила птицу на придвинутый к стенке стол и, решив заняться ею позже, отправилась осматривать свои владения.
Сорочью усадьбу собирались отремонтировать и перестроить. Отодрать палас и начистить паркет; сломать перегородки и сделать свободную планировку, чтобы по дому мог легко циркулировать свежий воздух. Оборвать обои, заново оштукатурить и покрасить в какой-нибудь модный цвет стены. Я видела план реконструкции.
Не думаю, что дедушке план понравился бы. Дом он оставил в наследство своим трем детям: моему отцу и его брату с сестрой, а еще, как ни странно, моему брату. Похоже, дедушке пришла в голову фантазия, что Чарли как первенец старшего сына продолжит семейное дело, на которое моему отцу было наплевать, женится и благополучно передаст ферму следующим поколениям Саммерсов. Но брат всей душой был привязан к городу, городской жизни, здесь его ждала многообещающая карьера врача. Уж лучше дедушка оставил бы дом мне. По крайней мере, я не стала бы потрошить его. Оставила бы все так, как было всегда.
Но мое мнение ничего не значило. Меня пригласили на семейный обед, устроенный после чтения завещания, и на нем никто почти ни слова не говорил по этому поводу. Все уже твердо знали, чего они хотят, и родители, и тетя с дядей, только бледный Чарли, сжимая в руке бутылку пива, насупившись, сидел в углу. Он чувствовал себя виноватым, я это знаю, его терзала совесть, что он унаследовал так много, а вот его сестра и другие родственники не получили почти ничего. Сделав еще несколько глотков, Чарли, слегка покачиваясь, встал.
– А что, если я захочу стать фермером?
Все дружно рассмеялись. Но я понимала, что в ту минуту он нисколько не шутил. Мне кажется, на какое-то коротенькое мгновение мой брат даже представил себе, как он заживет новой жизнью.
За огромным обеденным столом родителей было решено разделить ферму – и это после того, как она принадлежала семье уже несколько поколений – и продать, оставив себе только дом. Из него сделать гостиницу, предоставляющую постояльцам ночлег и завтрак; так, по крайней мере, можно будет оплатить его содержание. Мы никогда не были бедны. И я не могла понять, зачем нам еще деньги, если они у нас и так есть, но эту мысль оставила при себе. Кто его знает, какие у них были резоны. На этой ферме прошло счастливое детство отца и его брата с сестрой, но с тех пор много воды утекло, было много всяких событий, и они предпочли об этом не вспоминать. Да и все остальные тоже. Но я никак не думала, что они захотят прежде всего расправиться с домом.