— Пожалуйста, никому не говори, что я тут, — сказал он.
Она пообещала, что не скажет.
— Не надо было мне договариваться об обследовании, по-моему, мне это вовсе не требуется… Терпеть не могу людей, которые вечно пекутся о своем здоровье…
Во вторник Элина принесла ему почту, но и она не заинтересовала его. Ей бы очень хотелось знать, какие ему должны делать анализы, но она не стала спрашивать. Она сидела у его постели, сложив на коленях руки, надеясь, что он заговорит с нею, — так непривычно было видеть его лежащим молча в постели в такое время дня, — а потом сознание ее постепенно отключилось от этой идеально тихой, удобной комнаты, мысли выскользнули сквозь узенькую щелку в двери, и — она очутилась в другой комнате. Там на потолке был не один слой обоев, на стенах обои столько раз переклеивали, что в некоторых местах они начали отставать, рама на единственном окне была выкрашена в белый цвет — там нередко стоял ее любимый, нервно ковыряя бугорки и неровности краски…
— Для меня это так много значит, — неожиданно, но очень мягко произнес Марвин, — то, что ты здесь, со мной… просто сидишь со мной… Но если тебе не хочется, если тебе скучно…
Элина, удивившись, сказала, что, конечно же, ей не скучно.
— Я покончу со всем этим, со всеми этими унизительными анализами, в четверг к вечеру, — извиняющимся тоном произнес он. — И тогда смогу вернуться к работе…
Но голос его звучал не слишком-то обнадеживающе. Элина старалась не замечать в нем усталости, старалась не пугаться. Она согласилась с ним. Согласилась. А потом он снова умолк, и она снова очутилась в той, другой, комнате, почувствовала поцелуи Джека на своем лице, на голых плечах, почувствовала накал, напряжение его любви, его любви к ней… и потом — торжество его любви, когда оба они становились лучше, чище…
Погрузившись в мечты, завороженная мечтой, она сидела так какое-то время, чувствуя присутствие мужа, но еще более остро чувствуя присутствие любимого, который был рядом, то и дело касался ее и ласкал. Двое мужчин любйли ее, были близки с ней, а она чувствовала лишь то, что чувствовали они, — пьянящее упоение даже не ее телом, а самой ее красотой. Двое мужчин были близки с нею, и это объединяло их, ни один не существовал отдельно; Элина охотно рассказала бы мужу, объяснила бы ему, как молодость ее любимого могла бы влиться в него, передаться ему, если бы только… Но он бы этого не понял. Он бы дал ее поступку имя, название: адюльтер. Как и любимый, он имел дело со словами, с терминами; вся сила его заключалась в умении расставить и переставить слова на листе бумаги, — сила, достаточно могучая, чтобы держать в узде мир, но нездоровая.
В среду Элина на лифте поднялась на этаж, где лежал ее муж, подошла, не глядя на номера, к его палате — так естественно, как если бы делала это многие годы. И Марвин, сидя в подушках, после новых утренних анализов, — он не говорил ей каких, — взглянул на нее и улыбнулся, и предложил войти, словно это уже стало обыкновением. Он явно привыкал к обследованиям и выглядел менее обеспокоенным.
— Тебе не слишком одиноко, Элина, нет? В таком большом доме — одной?
Она удивленно улыбнулась ему. Сначала она не могла понять, шутит он или нет: ведь она так часто проводила время одна, почти всю свою замужнюю жизнь. Она не могла понять, что он имеет в виду — сейчас, с понедельника, или с начала их брака…
— Но завтра к вечеру я буду уже дома, — сказал он.
Значит, он имел в виду только сейчас, с понедельника.
Очевидно, только это он и считал отсутствием.
Элина сказала, что нет, она не чувствует себя одиноко — просто ей хочется, чтобы он снова был дома.
Процесс, где Марвин должен был выступать, отложили на восемь недель, но ему, видимо, не терпелось поскорее вернуться к работе. В присутствии Элины он позвонил в свою контору и около получаса разговаривал. А она сидела, листала журнал, слушала его голос и с облегчением думала, что скоро он снова станет самим собой, снова — через день или два — станет Марвином Хоу, ее мужем…
В два часа ее попросили уйти, и она попрощалась, поцеловала его на прощание и спустилась на первый этаж, где в больничном кафетерии ее ждал Джек. Он читал газету, держа ее на весу и неловко, нетерпеливо переворачивая страницы — Элина заметила, что он чуть не опрокинул стоявшую перед ним чашку с кофе. Подняв от газеты глаза, он увидел ее и, держась, как всегда на людях, сдержанно, кивнул ей без улыбки.
Элина рассмеялась и села за столик напротив него.
Он опустил газету.
— Ты же понимаешь, что нас могут увидеть, — сказал он, — то обстоятельство, что твой муж лежит в больнице, вовсе не гарантирует нам безопасности.
Элина согласилась. Она чувствовала себя такой счастливой — у нее даже голова кружилась от облегчения: она согласилась с Джеком, хотя в действительности не слушала его.
— У тебя жизнерадостный вид, — сказал Джек. — Ему лучше? Как анализы?
— Он о них не говорит, но, по-видимому, все в порядке. Да, по-моему, ему лучше. Он хочет побыстрее взяться за работу.
— А что говорит врач?
— Он не разрешает мне говорить с врачом, — сказала Элина. — Не мое это дело… Он возвращается домой завтра после полудня.
Джек кивнул. Губы его шевельнулись как бы в улыбке.
— Что ж, это хорошо, — сказал он. — Хорошие вести. — Он сложил газету, попытался выровнять страницы и отшвырнул ее. Элина заметила, как рука его бессознательно метнулась к нагрудному кармашку, словно в поисках пачки сигарет, затем, ничего не обнаружив, так и осталась на груди — неестественно застывшая, с согнутыми пальцами.
— Он изменяет тебе, — объявил вдруг Джек.
Элина в упор посмотрела на него. Затем отвела глаза, посмотрела в сторону.
— Он никогда не был тебе верен. Все это знают, — сказал Джек. — И, конечно же, ты тоже знаешь?..
Элина молчала.
— Почему ты не смотришь на меня, почему ты отводишь глаза? — спросил Джек. Но Элина продолжала смотреть в сторону — туда, где стояли двое молодых санитаров в засаленных белых куртках и беседовали; она, казалось, не слышала его. Она заметила, что у одного из санитаров желтые от никотина пальцы. А ее любимый тем временем говорил: — Не станешь же ты утверждать, что ничего об этом не знаешь, Элина?
— Я не знаю, — сказала она.
— Не знаешь — чего? На какой вопрос ты мне сейчас отвечаешь?
— Я ничего не знаю о его жизни.
— Не знаешь?
— Почему ты меня об этом спрашиваешь?
— А почему ты не хочешь об этом говорить?
Неистовый, напористый, вечно подтрунивающий, он точно высасывает из меня все соки, отравляя ядом. Ты высасывал мои губы, мою душу.
— Ты говорил — Люби меня, только меня! Люби меня!
Ты говорил — Ты слишком красива. Или — ты недостаточно красива. Или говорил, что все это несерьезно, просто шутка, словцо, затасканное от слишком частого употребления. Значит, и сам ты — просто шутка. Другие люди смеются, а ты не можешь.
Ты говорил.
— Это меня не касается — то, как он живет, — быстро произнесла Элина. — Это его жизнь. Личная. Я ведь прожила с ним лишь совсем недолго, лишь небольшую частицу его жизни. Не могу я требовать, чтобы он всецело принадлежал мне… Я принадлежу ему, а он мне не принадлежит. — Она умолкла, сердце колотилось, словно она вдруг вынуждена была произнести речь на людях, перед публикой, под присягой; словно она вынуждена была собрать воедино обрывки разрозненных, не додуманных до конца мыслей и составить из них краткую ясную речь, дать показания экспромтом. И человек, сидевший по другую сторону столика, тотчас почувствовал это — ей не хотелось смотреть сейчас на него. — Ты меня спросил — вот я тебе и ответила, — сказала она.
13. Марвин вернулся из больницы Форда в четверг, во второй половине дня, вместе со своим чемоданом и грудой бумаг; вид у него был отдохнувший, снова здоровый, и ему не терпелось взяться за работу. Когда Элина спросила его, что показали обследования, он лишь отмахнулся: