Элина почувствовала ревность: он говорил с такой страстью.
— Но ты же любишь ее, — ничем не выдавая своих чувств, сказала она.
— Ох, наверное, — сказал он.
Все это время он безостановочно ходил по комнате. А комната была маленькая, заставленная вещами, с одним — единственным окном. Оконную раму недавно покрасили, но дерево потрескалось, и краска уже стала оползать; когда Джек был чем-то расстроен, он стоял у окна и колупал краску. Он пытался бросить курить, и ему надо было чем-то занять руки.
— Иногда я думаю… я думаю… так бы наплевал на все и ушел, — каким-то странным тоном произнес он.
— Наплевал — на что? — спросила Элина.
— Да на это. На все.
— Я не понимаю, — о чем ты, — сказала Элина.
— На свою жизнь. На работу. На весь мир. На все. На закон, на мою так называемую карьеру, на мое так называемое призвание… Просто бросить все и уйти. Зарыться глубоко в тебя, Элина, кто ты ни есть, и плюнуть на весь мир.
Элина не сводила глаз с его затылка.
— Значит, я для тебя не весь мир?.. — как бы между прочим спросила она наконец, стараясь, чтобы он не заметил иронии.
Он и не заметил.
— Как бы мне хотелось уехать куда-нибудь с тобой, — сказал он, — и жить очень тихо, уединенно, перестать сражаться, рассказывать тебе о себе, о моей жизни и послушать про твою жизнь… Если бы мы могли пожениться и связать наши жизни воедино… Слишком я много сражаюсь, слишком много кричу. Мне бы так хотелось, чтоб мне это меньше нравилось, мне бы так хотелось быть немного другим. Право же, ты заслуживаешь более достойного человека. А мне бы так хотелось выбраться из этой моей шкуры и послать все к черту. К черту.
Он обернулся и посмотрел на нее. Элина вздрогнула.
— Но твоя работа… — заметила она.
— Моя работа скоро с ума меня сведет, — со злостью сказал он. — Моя работа! Да, это моя работа, моя потому что где еще найдется такой дурак, чтобы заниматься ею? По большей части я ведь защищаю ниггеров — и далеко не лучших, потому что я не черный: мне достаются ниггеры, которых никто другой не хочет защищать, старье, которое с шестидесятых годов еще не разуверилось в борьбе за гражданские права, все эти занюханные догматики, тогда как молодые черные хлыщи обращаются исключительно к черным юристам, они в гробу меня видали — моя жена объясняет все это мне, я очень за то ей признателен, и я знаю, что она права. А сейчас, сейчас я ломаю голову, как вызволить этого маленького мерзавца Мередита Доу, Мереда Доу, как он себя именует, — поэтическое имечко, верно? Ну кто еще взвалил бы на себя такое дело, кроме Джека Моррисси? Доу — святой, он такой смиренный, и такой праведный, и такой мягкий, он просто не может держать рот на замке; как все праведники, он воображает, будто должен изрекать истины — несмотря на то, что он на поруках и ждет суда. Бесит меня то, что этот Доу — действительно святой, как все говорят, — я имею в виду его почитателей, так как все прочие хотят уничтожить его, — он действительно посвятил всего себя тому, чтобы переделать мир, обратить людей в свою веру — какой бы мистической чертовщиной она ни казалась… Я хочу восхищаться им, хочу любить его, но… Но…
Джек подошел к Элине. Нагнулся к ней.
— Ты такая милая, Элина, что слушаешь меня, — сказал он. — Я становлюсь тебе настоящим мужем, верно?
Разговор переключился на нее так неожиданно, что это застало ее врасплох. Джек вдруг стал таким нежным.
— Но, может быть, твой муж, твой настоящий муж, не обременяет тебя подобными рассуждениями? — заметил он.
— Он со мной так не разговаривает. Нет.
Это явно понравилось Джеку.
Он сел рядом с нею и нервно потер руки.
— Сейчас… сегодня… я хотел поговорить с тобой кое о чем, но… но не знаю, подходящее ли для этого время… а кроме того…
Элина ждала. Внезапно почувствовав что-то недоброе, она отвела от него взгляд.
— Вернемся к вопросу о моей жене… — с запинкой произнес он. — Только не волнуйся, пожалуйста, пойми меня правильно, но… но…
— Да? — нервничая, спросила Элина.
— Она не хочет обсуждать со мной нашу проблему, — сказал он, — что ж, это я могу понять. Я ей сочувствую. Но… но… вчера вечером она сказала мне… она спросила, не считаю ли я, что нам нужно завести ребенка. Чтобы это сплотило нас.
Элина ждала, не зная, что сказать.
— Я ответил… я сказал ей, что не думаю, не думаю, чтобы ребенок явился для нее наилучшим выходом — да и для нас обоих. Но она сказала, что не собирается рожать ребенка, а хочет взять на воспитание: в такое время, как сейчас, с нашей стороны было бы аморально зачинать новую жизнь, но если ребенок уже родился… и у него нет родителей… а они ему нужны… Она сказала, что это было бы что-то общее для нас обоих, и при этом мы поступили бы не эгоистично, а очень великодушно. Тогда я сказал… я не знал, что сказать… я сказал, что, возможно, возможно, надо это изучить. Тут Рэйчел пришла в страшное возбуждение. Точно мы уже все решили — в такое она пришла возбуждение, стала рассказывать мне про одну свою знакомую, которая не замужем, но которая взяла на воспитание ребенка, черного ребенка, и как у этой женщины все хорошо пошло… и…
— Значит, ты собираешься взять на воспитание ребенка? — тупо спросила Элина.
— Нет. Я не знаю. Я не знаю.
Элина не могла придумать, что сказать. Ей хотелось посмотреть на него, но она не в силах была даже повернуть голову. Ей хотелось спросить его: «А ты хотел бы иметь ребенка? Маленького ребеночка?»
— Я не знаю, — только и повторил Джек.
11. Мы были в большом магазине, и я при всех держала тебя под руку. У всех на глазах. И ты сказал — Я ничего не могу тебе купить, мне это не по средствам. Ты мне не по средствам.
Затем мы унеслись в мечтах — вверх, как на эскалаторе, и я смеялась от удовольствия, оттого, что мы с тобой вместе — на глазах у всех, не скрываясь, точно совсем свободны и можем быть вместе.
Ты сказал — Чему ты смеешься? Это же серьезно — то, что мы ищем. Тогда я сосредоточила все внимание на витринах, а в магазине набилось столько народу, стало жарко от множества покупателей. Я сказала тебе — Здесь так жарко, лица могут испортиться…
Потому что в витринах были выставлены лица — они были как-то прикреплены, приколоты или пришпилены, настоящие лица — и кожа, и плоть, и глаза, даже зубы. Я увидела, какие они, и очень испугалась, меня даже затошнило от страха. Я повисла у тебя на руке. Я чувствовала запах, исходивший от этих лиц.
Ты сказал — Мне не по средствам этот магазин, не знаю, какого черта ты меня сюда затащила…
Она проснулась оглушенная. Голос принадлежал Джеку. Совсем будто настоящий, так что она в панике проснулась и подумала, может быть, он действительно говорил в этой комнате. Но она лежала в своей постели, рядом с мужем.
Сердце у нее заколотилось от страха — а что, если муж слышал этот голос и только делал вид, будто спит.
12. Когда Марвин в конце октября вернулся из Лас-Вегаса, он лег на неделю с больницу Форда на обследование. Он сказал Элине, что страшного ничего нет. Просто он прихворнул в поездке — скорее всего обычное несварение желудка, перегрузка, никаких оснований для волнения, — но врач, осматривавший его, посоветовал провериться.
Элина внимательно посмотрела на мужа и увидела, что у него действительно больной вид — он выглядел постаревшим, кожа была какая-то серая, а белки глаз возле радужной оболочки неестественно розовые, почти красные. Она смотрела на него и слышала слова утешения; он почему-то заботился прежде всего о ней, словно чувствовал себя виноватым — она поняла, какой же это необычайно добрый человек. Она помогла ему собрать чемоданчик и подумала: «Какой же он добрый…»
Он лег в больницу в понедельник утром. Она провела полдня у его постели, так как обследование должно было начаться лишь во второй половине дня, — Марвин на больничной койке, в белой ночной рубашке с какими-то нелепыми завязками, и вид у него пристыженный, испуганный. Сколько он ни старался, но сосредоточиться на том, что говорила Элина, не мог. Он не мог даже сосредоточиться на работе, которую принес с собой, — не стал проглядывать ни бумаги, ни журналы и газеты, которые привезла с собой Элина…