Литмир - Электронная Библиотека
A
A

У ящика, в запущенной полуседой небритости, стоял босой хозяин. Одет он был в стиле «дикого Запада»: клетчатая ковбойка, потёртые джинсы. Как видно, на добровольных началах и по частной предпринимательности он выполнял в сторожке обязанности бармена.

Не теряя времени, «Иван» разлил мутную жидкость по серым стаканам. Оглядев собравшихся, первый стакан он протянул самому старшему из нас, Рушницкому, но неловко принятый липкий сосуд сейчас же выскользнул из рук Николая Ивановича. Все сделали движение в попытке поднять стакан, но Рушницкий остановил нас властным жестом руки. Как бы примериваясь, он начал судорожными рывками сгибаться в пояснице. Достигнув корпусом какого-то наперёд ему известного угла, Рушницкий сосредоточенно продолжал конвульсивный наклон, теперь уже одновременно поднимая кверху вытянутую ногу.

Маша не выдержала, подскочила и подняла стакан. Рушницкий натужно совершил свой обратный, галантный цикл и сконфуженно принял стакан с подобием улыбки на искажённом болью лице.

Отдав дань Бахусу (скорее, впрочем, «Ивану»), мы снова окунулись в мрак кавказской ночи.

Мы двинулись к дороге.

В нашем отступлении Маша опережала всех, ловко выбираясь в темноте из препятствий.

Я воровато шёл за ней следом.

— Да поддержите же меня, — подала она руку, балансируя на балке.

— Спасибо, — освободилась она, когда мы вышли на дорогу.

— Маша… Вы меня не узнали?

— Я узнала вас сразу.

— Григорий Александрович! Григорий Алекса-андро-вич!! — взывал из мрака и завалов Рушницкий.

— Маша. Можно мне… не отвечать?…

— Не отвечайте…

11

О, Тбилиси!

Я был в нём счастлив.

Парикмахеру всё равно, с бородавкой у меня нос или без.

Нос должен быть удобным.

Моим носом, как рукояткой коробки передач, управляют волосатые пальцы грузина парикмахера. Иногда мастер меняет рычаги и, заключив мою челюсть в волевую пригоршню, устанавливает мою голову в нужное ему положение.

Как из самосвала, мастер высыпает щебень слов на своего компаньона, работающего с другой головой. Я понимаю лишь отдельные грузинские слова: месхи, метревели, хурцилава, нодия, кипиани. Временами интеллигентный парикмахер изъясняется по-английски: офсайд, пенальти, инсайд, корнер.

— Два шестьдесят, — он мне говорит по-русски. Многовато, но я не сержусь, я выхожу и направляюсь к азиатским серным баням.

— Как Пушкина, — говорю я банщику.

Краток он, впитавший мудрость Востока:

— Червонец.

Банщик экзотически тощ и воскрешает наивные представления о голодающем индусе колониальных времён.

Шершавые ступни топчут мою спину.

Мои рёбра уже на пределе прочности.

Меня шпарят кипятком, леденят горной водой. Палач-банщик сдирает кожу скребницей, отбивает позвоночник костяшками пальцев.

А я, как полинезийский юноша, проходящий инициацию, не издаю при этом ни единого стона.

У банщика лицо репинского Грозного. Только губы его прильнули не к хладеющему лбу царевича, а к пузырю мыльной наволочки. Шаровидно раздувается пузырь, наливаются кровью глаза банщика — «садиста». Как заклятого врага он избивает меня воздушной подушкой.

А вот я уже Саваофом сижу в облаке белой пены.

Теперь банщик ласково гладит моё тело рукой в тряпичной варежке.

— Сказал — чистый. Ходи серный ванна.

Я иду в смрад, туда, где всего острее запах серы. В дымящейся каменной чаше варятся довольные грузины. Бассейнчик перенаселён; мы касаемся друг друга влажными, потными телами.

Серные бани — удовольствие для мужчин.

Ой ли?

При выходе я сталкиваюсь с нашими туристками.

Среди них распаренная Маша.

— Ой! — восклицает Маша; в её расчёты не входила встреча со мной в таком распаренном виде.

Я с удовольствием смотрю на неё.

Мы немного отстаём.

— У меня билеты в оперу.

— Что слушаем?

— «Гугенотов».

12

Наша группа у памятника Руставели.

Перед нами — строгий грузин. Один.

Это наш экс…курсовод? (Не люблю этого слова: слышится что-то курино-птицеводческое).

Мы молчим, и он молчит.

— Извините, вы наш гид?

— Экскурсовод.

Молчание.

Потом молчание с недоуменьем, потому что долгое.

— Вроде бы наши в сборе… Начнём?

— Вы начнём.

— ?

Гид показывает на меня:

— Пуст атайдет.

— ?

Мне:

— Па-апрашю.

Непонятно. Экскурсанты таращатся.

— Почему?… Почему он должен отойти? — кудахчет кто-то.

— Мэстный.

«Курам» весело:

— Да наш это, наш!

Гид молчит, попал впросак.

— Ну чего все вы ржёте? — спрашиваю Машу, подсаживая её в подошедший автобус. В дороге Маша передаёт мне из сумочки зеркало.

— Ты только посмотри на себя!

Что-о?!. Мне подбрили усы по-грузински!

Мне тоже становится весело!

Наш экскурсовод, кстати, оказался знающим гидом.

Он стоит сейчас под солнцем в святом месте Грузии, её Пантеоне. С хрипловатой патетикой ведает нам о славных своих земляках: о Давиде Гурамишвили, об Акакии Церетели, о Нине Чавчавадзе и русском поэте Грибоедове…

Мы снова в автобусе. В этой громыхающей развалюхе, где гида почти не слышно, радиотехника не работает.

Ух, как тряхануло!.. Вот тебе и ремонт дороги!

13

С неудовольствием я кивнул Лукерье Ивановне, нашей туристке, оказавшейся рядом со мной в кресле. Румяная, полная и глупая, она снискала себе репутацию сплетницы. Теперь, как пить дать, этот шаг нашего сближения с Машей дойдёт до Веры и Рушницкого.

А какова Маша-то!

Я смотрю на сцену — через паутинку её кофточки. Микронная ткань — вот, если хотите, прогресс нашей цивилизации! За такое чудо фараонша отдала бы десять тысяч и ещё одного раба.

Нет, будем смотреть оперу.

Меломаны, кажется, говорят — «слушать»?

Не пойму, почему это лучше.

Итак, которые же здесь гугеноты?

— «Гугеноты» — это Варфоломеевская ночь?

— Исключительно правильно, — отвечает Маша. Оставим на её совести этот иронический укол и будем смотреть «Гугенотов».

Сейчас на сцене, кажется, возникает конфликтная ситуация. Противоборствуют стороны: толстый грузин, в дальнейшем именуемый Манрико, и плохо причёсанная и очень подвижная старуха, которую почему-то принесли на носилках.

Когда конфликт, главное — точность.

— Как зовут старуху? — спросил я шёпотом Лукерью Ивановну.

— Какуя?

— Боже мой, на сцене всего одна старуха!

— Котора ему оспаривает? — уточняла Лукерья.

Тем временем, отчаявшись найти пути к соглашению,

Манрико занёс над своей грудью смертоносный нож. Зал замер. Умолк оркестр. Мне показалось — выронив палочку, дирижёр закрыл лицо руками. И в это вот самое время раздался верещащий, назойливый треск моих наручных часов-будильника. Конструкция не предусматривала возможности останова; технические условия на изделие определяли длительность сигнала в 30 секунд. 30 секунд — это то время, за которое боролась техчасть завода и за которое можно было теперь вспомнить всю свою жизнь, полюбить её и возненавидеть.

Манрико выронил нож и смотрел на меня, как на своего спасителя.

Вместе с Манрико на меня смотрели: осевшая на носилки старуха, дирижёр, привставшие со стульев оркестранты, девятнадцать капельдинеров и одна тысяча девяносто очень разных зрителей.

Часы отверещали точно полминуты.

Красный от смущения, я мысленно составлял текст телеграммы 2-му часовому заводу…

После спектакля были: фуникулёр, гора Мтацминда, огни Тбилиси, колесо обозрения, собачий холод, весёлый голод.

И — дальше на юг.

Поездом. Не фирменным. Не скорым. Пассажирским.

14

На газетном киоске табличка:

«Вас обслуживает киоскёр Сара Григорьевна Маматкадзе».

6
{"b":"175545","o":1}