И вот сейчас вместо очистительного потока он мог выжать из себя одни только капли злого, едкого пота…
Он снова погладил стопку бумаги. Приятное ощущение гладкой поверхности вызвало не очень симпатичное воспоминание, которое в последнее время отодвинулось на периферию его подсознания. Пустая бумага словно издевалась над ним, его тянуло к ней, и одновременно он ощущал ужас от ее присутствия; это смешанное чувство желания и бессилия было очень знакомым… Внезапно он вспомнил; вернее, кончики его пальцев вспомнили, как он впервые в жизни с такой же безнадежной алчностью ласкал другую мягкую, глянцевую поверхность — тело первой женщины, представшей перед ним обнаженной. Она была проституткой — в годы его студенчества другой возможности представиться не могло, — великолепный экземпляр с огромной рыхлой грудью, широкими бедрами и грубой, но вовсе не отталкивающей внешностью здоровой деревенской девки. Она всегда стояла на одном и том же углу, под одним и тем же фонарем, пока он ходил из школы домой, и на протяжении целого года именно она была героиней всех его эротических фантазий. Скоро фантазии стали наваждением; его мечты о ней приобрели невероятное жизнеподобие и красочность; скрупулезной проработкой деталей они чем-то напоминали воображаемые главы его будущей ненаписанной книги.
Прошло несколько месяцев, прежде чем он сумел добыть денег и храбрости, чтобы приблизиться к ней; но когда наступил долгожданный великий момент, и она разделась и улеглась на кровать — до головокружения странная фигура с выставленными напоказ деталями, виденными им до того лишь на мраморных статуях, он так и не смог преодолеть паралича и беспомощности. Сидя на краешке кровати и пяля глаза на всю эту сливочную роскошь, он только и мог, что водить кончиками пальцев по ее бедру, ощущая то же самое чувственное удовольствие, смешанное с постыдной неспособностью что-либо совершить, что и сейчас. Женщина просто лежала в ожидании продолжения, раскинув согнутые в коленях ноги и заложив руки за голову, готовая превратиться в воплощение его мечты; но в конце концов благосклонная улыбка на ее лице сменилась издевательской усмешкой, после чего презрение уже чудилось ему в каждой складке ее тела. Однако гадать, с чего бы это, ему тогда не пришлось. Лениво потянувшись, девка скорчила гримасу, сморщив нос и высунув язык, и пренебрежительно произнесла:
«Ну, вот — какой развратный мальчишка! Уж наверное ты только и думаешь, что об этом, и занимаешься этим сам с собой, стоит тебе остаться одному; поэтому у тебя ничего не выходит сейчас. Развратный и испорченный — вот ты какой. Иди, иди домой, продолжай свои делишки. Только на это тебя и хватает…» — Она сделала рукой неприличный жест и стала насмешливо наблюдать, как он, поспешно схватив одежду, заливается краской и с трудом сдерживает слезы.
«Вот-вот — самое время расхныкаться. Все вы одинаковые — развратные слюнтяи. А все город и эти ваши учителя в школе… — Казалось, ей доставляет удовольствие унижать его, развивая свою крестьянскую философию. — Вас держат в крепкой узде, запирают в клетку, твердят, что вы лишитесь жизни, если не станете слушаться, так что в конце концов вы уже не можете действовать, как надо. Вот вам и приходится запираться по туалетам и заниматься там вот этим самым делом в одиночестве. В этом-то вы мастера! — Она снова повторила непристойное движение. — Только не в этом!» — Она потянулась рукой к густой поросли у себя между ногами.
Леонтьев встал и зашагал по комнатенке, чувствуя, до чего ему не хватает старенького халата. Он никак не мог понять, что с ним творится. Он смутно чувствовал связь между этими воспоминаниями и ощущением бессилия, охватившим его при прикосновении к новому столу и чистой бумаге, предлагающей себя, провоцирующей его, насмехающейся над ним. Он даже ощутил странное удовлетворение от странной шутки, которую сыграла с ним его память, от того, на какие символические ходы способно его подсознание. Но, видя символ, он никак не мог его расшифровать. Как можно сравнивать более чем понятное смущение неопытного мальчугана с унижением маститого, зрелого писателя? Параллель казалась заведомо негодной. Однако у нее имелась и положительная черта: пусть ему и довелось вспомнить столь постыдный эпизод, это был всего лишь эпизод. При следующем случае, когда обстоятельства сложились уже не так жестко, он не ударил лицом в грязь и, слава Богу, больше никогда не сталкивался с этой неприятной проблемой. Возможно, и теперешнее его затруднение пройдет точно так же, само собой? В таком случае самое правильное — не насиловать себя, предоставив синапсам заслуженную передышку…
Ерунда, оборвал он себя. Изволь собраться с мыслями, стиснуть зубы и сосредоточиться. В конце концов, уж если ты всегда был способен творить по команде, под самым невыносимым и выматывающим душу давлением, то будет парадоксом, нет, даже гротеском, если на условия полнейшей свободы ты прореагируешь полнейшим бессилием. Другие, коллеги Леонтьева, исчисляемые дюжинами, впадали в паралич от ужаса и отвращения, валились с ног, совершали смертельные ошибки и пропадали навсегда; он же выдержал гонку, преодолел все барьеры — едва ли не единственный в своем поколении. Разве не абсурд — сдаваться после всего этого?
Леонтьев проглотил две таблетки аспирина и снова уселся за стол. Бумага все так же гипнотизировала его. Он заподозрил, не в похмелье ли дело, однако не обнаружил никаких симптомов, подтверждающих догадку. Он никогда не брал в рот ни капли спиртного до ужина, то есть до восьми вечера. И все же…
Недели две тому назад, когда Леонтьев еще был в моде, молодые супруги-американцы, работавшие в одном и том же журнале (или газете?) пригласили его в заведение под названием «Кронштадт». Это было что-то вроде ночного клуба, но там имелся бар, где можно было просидеть на высоком табурете перед стойкой всю ночь, потягивая порцию-другую недорогого бренди с содовой и наблюдая за танцующими, покачивающимися под мелодии небольшого цыганского оркестра, или слушая певцов, исполняющих польские, украинские, чешские и венгерские народные песни. И певцы, и завсегдатаи были по большей части выходцами из этих стран, «ушедшими в Капую»; другие посетители шпионили за ними; были здесь и такие, кто, не имея за плечами никакого политического прошлого, просто подались за границу, когда их страны были «освобождены» Содружеством. В последнее время ощущался наплыв эмигрантов из Кроличьей республики.
Однако в «Кронштадте» не было ни великих князей, ни генералов, пересевших за руль такси, ни принцесс; швейцар не был бывшим гвардейским офицером, а барменша — бывшей балериной Санкт-Петербургской «Мариинки». Легендарные деньки, когда шампанское лилось рекой и повсюду громоздились блюда с икрой, остались в прошлом, между войнами. Плавающее бревно «Кронштадта» прибило к берегу позднейшей, совсем другой волной. Вместо великих князей и балерин здесь обосновались адвокаты, журналисты, бывшие заместители министра сельского хозяйства и члены парламента от либеральной, демократической, социалистической партий. Попадались тут и падшие ангелы из Движения, и неизбежные экзотические фигуры: эсперантист из Бухареста и филателист из Ковно, чьи хобби подверглись запрету ввиду космополитических тенденций и неизбежных контактов с иностранцами; психоаналитик — последователь Юнга, генетик — последователь Менделя, художник с формалистскими наклонностями и философ, впавший в неокантианский бандитизм. Все это были довольно потертые личности; самым большим, что мог предложить «Кронштадт» по части светского блеска, была прибалтийская баронесса, да и та по сниженной цене; более того, даже она не избежала участи члена радикальной партии мелких собственников своей страны.
Помещение «Кронштадта» напоминало длинный затоптанный тоннель, разделенный плюшевой занавеской на две половины. В первой, сразу у входа, помещалась стойка из сверкающего красного дерева и несколько столиков; в заднюю половину тоннеля, ту, что за занавеской, вели две ступеньки вниз; тут столы стояли вдоль стен, так что между ними оставалось узкое пространство, где могли толкаться танцующие и выступать артисты. В дальнем конце тоннеля имелась дверца, на которой светящимися буквами было выведено слово «TOILET», дабы надпись была заметной даже при погашенном свете; буквы вызывали в памяти надпись, загорающуюся в салоне самолета в момент взлета, когда пассажирам напоминается о необходимости пристегнуть ремни. В теории, занавеску полагалось всегда держать задернутой, чтобы заднее святилище оставалось отделенным от шумного бара; однако мсье Пьер, владелец заведения, частенько оставлял ее распахнутой, чтобы посетители бара могли внимать любимым исполнителям и глазеть на танцующих. Пьер, напоминающий внешностью стареющего сутенера из квартала Пигаль, коим он в свое время и подвязался, правил в стиле робингудовской демократии: он безжалостно стриг богатых бездельников, вливая в них разбавленное шампанское, однако, проникнувшись симпатией к какому-нибудь спустившему последнее завсегдатаю, он мог позволить ему часами сидеть у стойки с одной щедрой порцией бренди с содовой, а то и отпускал избранным личностям в кредит с недельной отсрочкой выплаты.