Как-то раз Дианка повезла гуманитарную помощь, просто-напросто еду повезла куда-то к черту на куличики, каким-то борцам за свободу. Но эти борцы, оказалось, испытывали и иной голод. Они изнасиловали Дианку всем политсоветом (или как там у них называется). После этого как раз она и прожила у него целый месяц. Прокофьев старался, как мог, выхаживал, развлекал. (Он ухватился за эту свою роль, чуть ли как не за соломинку в тот момент.) Только исподтишка приходилось звонить Марии, дабы убедиться, что она не приедет (ключей от его квартиры тогда еще не было у нее). Звонил через день, под предлогом, что скучает. Мария была тронута.
Потом у Дианки снова пошли все эти поездки, даже еще чаще. Доказать себе? Городу и миру? Судьбе назло? Она верит в правоту своего дела, но, ему казалось, при таких обстоятельствах она делала бы это и, потерявши веру, может, даже и больше бы делала, ежели потерявши…
\\ Из черновиков Лехтмана \\
Бытие, Истина (раз уж нет других слов) пусть еще будет Всецелостность, пусть Вечность, Ничто – почему бы и нет, это только лишь коды.
Эта вина. Их вина. Перед чем? Кто же знает. Задумано так, чтоб не знать. Она неизбывна… Знаю только – не предо мной. Какого надо хотеть для себя основания,?
Их пределы. Их трепет. Их миг – немыслимый, сущнейший миг, в котором они незначительны. Белизна нестерпимая этой свободы? Какого еще надо хотеть для себя отсутствия основания.?
Как какое-то спятившее небесное тело… как небесная, необязательная, впрочем, вещь, мы, не выдерживающие ничего абсолютного, пусть и преодолевающие порой причинность (вроде бы!), время от времени принимающие собственное трение о Пустоту за музыку Сфер, несемся, обрастая льдом средь немой тьмы…
На полях \\
Одна, очень важная для меня, высвобождающая мысль породила столько не тех образов, как всегда (исправлено на часто). Откупиться подлинностью чувства? Я как должник, что настолько не в силах, что не считает даже бешеного роста пени…
А насчет «трения о Пустоту»… надо будет подарить Лоттеру.
Лоттеру предложили прочесть лекцию выпускникам лицея. Это традиция, многовековая (как и всё у них «на горе»). Профессор Университета встречает юношество, зажигая в их пробуждающихся, приоткрытых уже сердцах благоговейную любовь к знанию и тэ дэ. Профессор должен быть преклонных лет, как минимум пожилой. Кстати, Лоттера пригласили в первый раз, видимо, сочли, что он уже соответствует. Что же, со стороны виднее. Его не очень вдохновляла тематика: античная трагедия. Он же не специалист, о чем они думают? Но ему объяснили, что они и хотели именно не специалиста. Кто читал деткам античную литературу? Профессор Флейшер? Так, все понятно. Это какой-то дар убить душу «предмета» путем исследования его подробностей. Самодовольство описательной науки, уверенной непоколебимо в превосходстве описания над описываемым. Флейшер и иже с ним священнодействуют, бьют поклоны, но не сомневаются ни на минуту, что «предмет» им обязан. Блаженные люди и, главное, искренние.
Лоттер сошел с трамвая. В доме напротив лицея среди прочих была вывеска «Электра», ну, конечно же, лампочки, электротовары, всякое, но вывеска следующая озадачила Лоттера – «Медея», надо же, это кафе.
– Господин профессор! – директор лицея господин Лунц своей респектабельностью удивительным образом гармонировал с самим зданием лицея (классицизм с элементами барокко), но когда с ним общаешься, ощущение такое, будто он хочет что-то тебе продать. – Большая честь для нас… ваш уникальный вклад. – В данном случае он продавал Лоттера своему педагогическому коллективу: – Наши ученики читают ваши книги, господин профессор (Лоттер поморщился). Как до нас добрались? (Лоттеру до лицея было две остановки на трамвае.)
В лекционном зале директор Лунц представил Лоттера витиевато, но лаконично, видимо, школьникам он был продан до… Полуторасотне тинэйджеров было немного скучно заранее.
«Судьба – мы все ее щенки, – начал Лоттер, – сосем ее счастливые, слепые. Когда она (как кажется), ведет к успеху – судьбу подталкиваем в спину и провоцируем ее и искушаем… Хотя, в конечном счете, служим ей и гибнем бескорыстно». Внимание аудитории не то чтобы было завоевано, но во всяком случае, на нем сосредоточились. – «Пеня, начисленная на ваших еще не рожденных детей». – Затем Лоттер порассуждал о том, что это театр – театр, мы же стали забывать, воспринимаем, прежде всего, как текст, но это именно игралось и в первую очередь для «абсолютного зрителя». Отсюда уровень – его уровень, тема «интересная» ему, суть – только суть, не детали, не содержание (каждый зритель заранее знает сюжет).
Лоттер предупредил школьников, что будет сейчас заниматься только лишь интерпретацией трагедии, он отдает себе в этом отчет и язык его будет, как он смеет надеяться, при всех его недостатках, адекватным задачам интерпретации. Лоттер чувствовал уже, что входит в то состояние, что дается ему как лектору не то чтобы редко, да нет вот, дается: «Абсолютное преступление ради абсолютной же справедливости будет показано снова… С согласием персонажей на муки совести, что им непосильны заведомо (если б не Неба подпорка!). Здесь крайне важно понять: неотвратимое принимается героем трагедии как выбор. Это не гуманизм никакой, не прославление свободы, но обнаружение ее пределов, неумолимых и беспощадных. Из предела понимание, из предела осуществление свободы. Трагедия – это такое устройство для подтверждения неотвратимости, обнаружения безвыходности – которые, конечно же, не произвол богов, может, само устройство и есть абсолют, а боги здесь обслуживают только… И человек в сознанье правоты скорбит над трупом им убитой матери. По собственной воле предоставляет себя возмездию и по той же самой воле упорствует в правоте своего злодеяния. Но это есть воспроизводство Неба. Здесь, кстати, что-то и о воле, в чем мы, наверное, еще не разобрались, может быть, поторопились. Душа остается, даже когда умерщвляет себя сознательно и свободно – остается, упорствует в собственной бесчувственной, неимоверной, нечеловеческой правоте… Нам неловко здесь, правда? Не комфортно так, но это именно душа, и мы (все понимая? ужасаясь!) сострадаем… Здесь что-то о душе – и с этим знанием “непереваренным” нас примиряет наша завороженность глубиной – но это компромисс. Я не говорю, что знаю, как его преодолеть. Не говорю, что нужно вообще преодолевать. Но надо знать, что это компромисс… (Пусть даже из него себя берут художественный вымысел, вообще эстетика.) Как нам была б привычна, как удобна была б борьба Добра со Злом. Почему это зрелище так завораживает сейчас? Может быть, потому еще, что здесь ни-че-го не исправить ни диалектикой, ни открытием истины о человеке или же о бытии. Пусть даже истина эта будет последней…»
Лоттер «для разрядки» рассказал об удачах-неудачах современных театров в постановке греческой трагедии. И снова: «Когда становится доступным человеку абсолют, он всякий раз раскрыт своей бесчеловечностью, что затушевано обычно Истиной… Судьба свершает с человеком все – трагедия – единственное место, где торжество судьбы так полно, абсолютно и технологии судьбы отработаны до какого-то сладострастного совершенства. И опять же глубина позволяет нам не стесняться этого сладострастия. Получается, то единственное, что можем мы предъявить неотвратимости и безвыходности – двойственно. И само основание наше противоречиво и удерживает себя кое-как на этой своей двойственности…
Необходимость? Блажь и прихоть Неба? Для человека это все сливается, не различить уже деталей, кроме, ну, например, убитого рукой Эдиповой отца и матери, что наложила руки на себя – жену Эдипа любящую…
Уже потом все это начинает обрастать мрамором истории, литературой, рифмой. Точнее, миф, как упавшее дерево мхом, покрывается полутонами, интерпретациями, моралью. В литературе реалистической, психологической, в философском романе выход есть, возможен во всяком случае: да, женился на матери (так получилось), да, убил отца (кто же знал), но человек преодолевает ее психологически, экзистенциально, житейски, наконец. Об этом есть замечательные книги. Но в трагедии – Бездна. Она цель, смысл трагедии вне декораций психологии, логики, жизни (попутно правда о них: они – декорации)». Лоттер повернулся к доске, хотел было что-то написать, но передумал: «Мы от богов (пока что) не видали, ну, скажем, абсолютного добра, но абсолютность наказания в каждом тексте доводится до чистоты судьбы. А человек, он просто жить хотел, хотел избыть все то, что есть в его всегдашней доле, а не испытывать предел. Он помнит, как его глаза лежали на ладони, как текли меж пальцев и дочь (она же, кстати, и сестра) ему потом счищала под ногтями. Вот так, с судьбой сравняться, ей заглянуть в лицо пустотами глазниц. Из той живой игрушки, что в ее руках доверчива и, в целом, довольна жизнью, счастлива была, стать собеседником тому, что непосильно… стать собеседником тому, что и не собиралось вовсе с тобою говорить… Он зрение сменил на виденье и для него открылось, что и судьба лишь только частность, часть… скорей всего, громадной пустоты… Наверно, это не опора для него, (конечно не опора!), но, может быть, предел для абсолюта, что ставится в трагедии под подозрение и восстанавливается посредством победы Неба над героем (нам остается только глубина, сие не есть награда – так сказать, “издержки процесса”). Предел не человеческий, конечно же, метафизический, но он-Эдип увидел. Я здесь, наверно, тороплюсь, и это только лекционный пафос… Словом, мне надо будет подумать. Я потом, – Лоттер замялся, – потом надо будет вам сказать. Я передам через господина директора». – Господин директор величественно кивнул.