В полной мере талант Тацита развернулся при Антонинах, когда он мог более свободно высказывать свои мысли, хотя бы применительно к положению дел в правление «тиранов». В это время он написал «Истории» о гражданских войнах между претендентами на престол после свержения Нерона и историю Юлиев — Клавдиев, известную под названием «Анналов». Тацит обещал писать «без гнева и пристрастия», не вдаваясь ни в свойственное одним историкам злоречие, «имеющее фальшивый вид свободы», ни в характерную для других неумеренную лесть. Формально он действительно как будто не отступает от истины, основываясь на документальном материале. Признает он неоднократно и необходимость установления единовластия в государстве, где долгие годы борьба знати и плебса дезорганизовывала нормальную жизнь, приводила к насилиям и беззаконию.
Вместе с тем его «Истории» и особенно «Анналы» — это страстное и гневное обличение императорского режима. Ужасна жестокость и самодурство полуобезумевших от неограниченной власти над миром деспотов, но еще ужаснее для Тацита то развращающее влияние, которое они оказывают на общество. Сенаторы спешат превзойти друг друга в раболепстве, воздавая почести Нерону, убийце жены, брата и матери. Заподозренные в заговоре, они выдают друг друга, клевещут на родных и друзей, лишь бы спасти свою жизнь. Льстят и заискивают не только перед императорами, но и перед их любовницами, отпущенниками, рабами. Доносчики процветают, и даже, когда после свержения Нерона честные люди предлагают с ними разделаться, большинство предпочитает их не трогать, так как слишком многие замешаны в их деяниях. Римляне, утратившие былое достоинство, жадно ловят подачки и стремятся на зрелища. Чем хуже император, тем любезнее он черни. Солдаты готовы поддержать каждого претендента на престол, сулящего им возможность наживы и грабежа. По существу это они ставят и смещают императоров, превратившись из защитников государства в его бич. И хотя Тацит на словах признает, что в правление Антонинов все стало по-другому, по существу он не верит, что при единовластии, даже если оно и необходимо, есть выход из нарисованного им мира низости, жестокости, разврата, всеобщего разложения.
Но при всей глубине мысли Тацит, несмотря на то, что он формулирует взгляд на империю как на общей достояние римлян и провинциалов, некогда покоренных, а теперь равноправных граждан, и уделяет немало внимания провинциальным восстаниям, по существу не видит ничего, кроме Рима. Да и Рим для него лишь фон императорского дворца. И хотя он как-то мимоходом замечает, что не все было лучшим у предков, но и «наше время» завещает потомкам кое-что достойное подражания, оценить свое время не только с его недостатками, но и с достижениями он не может и не хочет. В этом отношении Тацит был не одинок. Живший столетие спустя сенатор Дион Кассий, автор обширной истории Рима, также все внимание сосредоточивает на императорах, их отношениях с сенатом, их хороших и дурных свойствах, чудачествах, полезных и вредных, с его точки зрения, мероприятиях, стараясь прямо или косвенно показать, каким должен быть хороший государь.
Историография теряла свою прежнюю общефилософскую, общесоциальную значимость. Лишь изредка появлялись более глубокие исследования, вроде «Римской истории» упоминавшегося выше александрийца Аппиана, написавшего историю отдельных областей римского мира и крупнейших римских войн, в том числе и гражданских. Читая «Римскую историю», Маркс высоко оценивал способность Аппиана понять глубокую первопричину гражданских войн — борьбу крупного и мелкого землевладения[75]. Но по большей части историки прошлого занимались мелким фактологическим анализом, казавшимся ненужным и бесполезным не только широким читательским кругам, но и такому образованному человеку, как Сенека, недоумевавшему, как могут люди тратить время на решение столь «неактуальных вопросов»: когда жил Гомер, кто первый уговорил римлян выстроить флот или устроил представление в цирке с участием слонов. Писавшие же о более близких временах, не удержавшись на трагической высоте Тацита, колебались между пасквилями на уже умерших «тиранов» и топорными панегириками правящему императору, весьма зло высмеянными Лукианом в его сатире «Как следует писать историю».
Вырождение игравшей некогда столь значительную роль и пользовавшейся столь большим уважением историографии было ярким симптомом и следствием разложения «римского мифа». Миссия Рима, воплотившаяся в империи и императоре, более никого особенно не вдохновляла, став темой повседневной пропаганды, проблема же «хорошего государя» и его отношений с сенатом мало занимала крути, стоявшие вне непосредственно заинтересованного в ней высшего сословия. Подавляющее большинство городских собственников, не имевших шансов продвинуться в деятели, так сказать, общеимперского масштаба, жило местными городскими интересами, и наместник провинции был для них гораздо более реальной и устрашающей фигурой, чем император. Что же касается простого народа, то, «перенеся свою власть и величество на императора» (как говорится в «Институциях» Юстиниана), якобы осуществившего его желания и надежды, он охладел к своим старым, вдохновлявшим его некогда на борьбу лозунгам, к политической жизни и к вопросу о том, кто будет главой государства. Как писал близкий плебсу баснописец Федр, «когда сменяется тот, кто занимает первое место среди граждан, для бедняков не меняется ничего, кроме имени господина»[76].
Вторая из упоминавшихся выше коренных проблем — проблема социального мира, тесно связанная с идеалом «хорошего государя», была значительно шире и касалась не только отношений политических, но и в значительной мере экономических, производственных, насущных для каждого владельца имения, мастерской, «рабской фамилии» (так именовались теперь рабы, принадлежавшие одному хозяину) проблем. Такая «фамилия», первичная производственная ячейка, часто отождествлялась писателями того времени с миниатюрной республикой, возглавляемой «отцом фамилии», тогда как государство, управлявшееся, «отцом отечества» (один из императорских почетных титулов), сравнивалось с огромной «фамилией». Сопоставлялись поэтому права и обязанности глав и со членов «фамилии» и государства при попытке найти наилучший вариант их соотношения.
Вопрос о «рабской фамилии» или, что то же самое, об организации труда рабов становился все более животрепещущим по мере того, как в первые два века империи рабовладельческий способ производства достигал своего максимального распространения вглубь и вширь. Многовековой опыт позволял усовершенствовать агротехнику, значительно увеличить число различных сельскохозяйственных культур, пород скота и птицы, увеличить и улучшить ассортимент ремесленных изделий. Развитие товарно-денежного хозяйства, возраставший спрос на предметы роскоши требовали от владельцев вилл и мастерских производства все большего количества продукции, способной удовлетворить изысканным вкусам покупателей и обеспечить им самим достаточный денежный доход с их хозяйства. А с задачей этой можно было справиться лишь имея достаточно квалифицированных и хорошо организованных работников. Старые методы управления рабами путем одного только грубого принуждения к труду становились недостаточными, так как ими можно было заставить рабов исполнять лишь самые простые работы, но нельзя было принудить тщательно выращивать требовавшие особого внимания культуры, изготовлять тонкие инструменты, изящные ювелирные украшения, чеканные и расписные сосуды, к тому же рабов теперь боялись излишне раздражать. Правительство, хотя и принимало жестокие общегосударственные меры против бегства рабов, убийства господ и т. п., вместе с тем все более ограничивало самоуправство рабовладельцев, дабы избежать возможных эксцессов. Соответственно направлялось и общественное мнение, осуждалось жестокое отношение к рабам, проповедовалось изначальное естественное равенство всех людей, часть которых только закон, а не природа, сделал рабами. Отсюда многочисленные поиски новых путей, обострение «рабского вопроса», не игравшего еще почти никакой роли при республике.