– А то ты уработался, – проскрежетала Зоя Семеновна, недовольная отказом мужа.
Тося, покачиваясь и шаркая, пошел по коридору на выгнутых колесом ногах, осторожно касаясь стен, затянутых в нарядную немецкую клеенку вместо тусклых отечественных обоев. Благодаря ей стены казались стеллажами экзотической фруктово-овощной лавки.
– И вот всегда так… – пожаловалась Зоя невидимому собеседнику, «сидящему» на Тосином месте. – Всегда-всегда. Вечно все только мне надо! Зойка – туда. Зойка – сюда. Зойка, подай. Зойка, принеси… А Зойке кто принесет? Борька с Вовкой? Никто ничего Зоеньке не принесет, – посочувствовала она сама себе и расстроилась окончательно.
Всю свою жизнь она только и делала, что пыталась вырваться из замкнутого круга обстоятельств, определенных самим фактом, как считала Зоя Семеновна, ее «неблагородного происхождения». Наделенная от природы недюжинными способностями, она могла бы горы свернуть! А на деле все ее силы были отданы тому, чтобы переписать свою биографию набело.
«Какие крестьяне в роду? Никаких крестьян! Отец кучер? Так это же не крестьянин. Уклад один и тот же?! Хозяйство?! И что? Уклад один, а косточка другая».
Для этого даже итальянцы были придуманы, непонятно откуда в поволжской деревне взявшиеся…
Не помогла придуманная биография!
В двадцать с небольшим – вдова с двумя детьми, да еще и мать на ней… Ладно хоть старушка была нестроптивая.
Потом вот – Тося. Но женское ее, позднее, выстраданное счастье дети укоротили. То женятся, то разводятся, то пьют, то гуляют. Попьют-попьют, погуляют-погуляют, а потом – давай, мать, лечиться вези! И ведь еще упрекают, мол, Юрочке – третьему – все самое лучшее. И баян, и служба в Германии, и девчонки-отличницы. А кто виноват? Кто виноват, что не им все самое лучшее? Она виновата? Говорила: «Не женитесь!» Силком ведь никто не тащил! И что вот теперь? То рубль, то два. Работайте! Работайте, детки мои дорогие. Отец вот ваш работает, и вы работайте. И нечего водку жрать. Водка еще никого счастливым не сделала! И вас не сделает.
Опять же – город… Сначала деревня не та, теперь город не тот! Не хотела в нем жить Зоя Семеновна и всю свою жизнь лелеяла мечту о переезде в Москву. Один обмен за другим срывался. Но Зоя Семеновна не отчаивалась. А потом ей приснился он. Стоит она в храме Василия Блаженного, и вдруг входит Сталин и строго так говорит:
– Никогда тебе, Зоя, не жить в Москве.
И надо же, как в воду глядел Иосиф Виссарионович. Не жить! Точно. Борька-голубятник, ювелир, и тот в Москве не прижился. Жена выгнала. Домой прикатил. Таскается теперь туда-сюда. Только деньги зря разбрасывает. Не нужен он в этой Москве никому. Здесь хоть бы нормальную женщину нашел. А где ее найти? Три сына у Зои Семеновны, а ни одному с женой не повезло. Зато сами выбирали. Вот и навыбирали…
Пока грустные мысли прыгали в Зоиной голове, ее умелые руки просеивали муку, замешивали тесто, строгали начинку для пирогов. Руки жили отдельной от головы жизнью, и в том было Зоино спасение. Она никогда не унывала. Грустила, тосковала, сетовала, но при этом все время что-то делала. Не знала она, что такое прилечь, прикорнуть, ко двору спуститься, на лавочке посидеть, о том о сем с соседками потрещать.
– Я что, бабка?! – объясняла Зоя Семеновна внучкам свое нежелание сидеть рядом со старухами. – Мне что, делать нечего?
Девчонки смотрели на нее во все глаза и наперед знали ответы на все вопросы:
– Конечно, не бабка. Конечно, есть чего.
Но на предложение пойти с ними в кино, благо кинотеатр неподалеку, Зоя обычно качала головой и говорила с наигранной грустью:
– Я – пожилой человек… У меня больные ноги.
И у внучек не укладывалось в голове, как этот «пожилой человек с больными ногами» пять минут назад поменял обивку у всех стульев в доме и устроил своим любимицам разнос, услышав, что те называют ее между собой бабушкой.
– Какая я вам бабушка? – возмущалась Зоя Семеновна, величественным движением взбивая прическу. – Бабушки – это чужие тетки, что по улицам ходят да на лавках у подъездов сидят. А я – бабуля, – подводила она итог и упорно не откликалась, если кто-нибудь называл ее бабой Зоей или просто бабушкой.
– Распустили детей! – жаловалась она мужу. – Иду по двору, а мне кричат: «Бабушка!» Я сразу к родителям…
– Зачем? – недоумевает Тося.
– Затем! Чтоб детей правильно воспитывали, а то привыкли, как в деревне: «бабки, дедки, мамки, папки».
– Ты сама из деревни, – напоминает тот еле слышно, побаиваясь бурной реакции жены.
– Из какой это я деревни?!
– Из Ишеевки, – стоит на своем Тося.
– А где мне было жить-то? Где?! Двое детей. Кормиться надо. Мать на мне. И я ее, между прочим, ни разу мамкой не назвала. А отца, пока жив был, на «вы» называла. Вот как тебя, Юра. Зато городские: «бабки, папки…» Срам один! «Ба-а-абушка!»
– Нельзя так, Зоя, – журит ее муж, не видящий ничего страшного в употреблении вышеуказанного слова.
– Расскажи мне еще, как можно! – обрывает его Зоя Семеновна и уходит в комнату в поисках очередного дела.
А их – миллион. За всю жизнь не переделать! Дай бог, чтоб подольше и побольше.
Пока Зоя стряпает, Тося дремлет, периодически вздрагивая от резких звуков, доносящихся из кухни. Бац! Чего-то в раковину свалила. Чпух-х-х – духовкой хлопнула. Никакого покоя. Минуты не посидит и другим не даст. То одно, то другое. Все надо. До всего есть дело. Не человек, а одна суета. Живут же люди! Доживают свой век потихонечку, не спеша, и другим не мешают.
– А мне мешают! – скандалит, вывалившись из окна, пучеглазая Пульчинелла и обещает отравить треклятых кошек, орущих под ее окном.
– Успокойся! – одергивает ее дочь и ставит перед матерью чашку с чаем. – Пей вот!
– Сама пей, – огрызается Пульчинелла и с ненавистью смотрит на располневшую после сорока пяти Розу. – Ты себя в зеркало видела? – заходит она издалека.
– Видела.
– А чего ты в нем рассмотрела-то? Один бок? Еще удивляешься, замуж никто не берет! Жрать меньше надо, а то мужика раздавишь!
Розе, унаследовавшей от матери водянистые на выкате глаза, обидно. Так-то Бог ничем особым не наградил, а тут еще эта… Всю плешь проела. Поедом ест и не подавится.
Розины мысли написаны на лице. И сообразительная Пульчинелла догадывается, о чем они, эти мысли проклятые.
«Неблагодарная!» – собирается выкрикнуть Роза, но сдерживается и смахивает со стола крошки в ладонь.
– У тебя что? – интересуется она. – Рот дырявый?
– Зато не воняет, – мерзко хихикает Пульчинелла и чувствует себя на коне. – Хайло-то прикрой, а то простудишься.
– Мама! – не выдерживает Роза и швыряет полотенце на стол.
– Я уже пятьдесят лет мама, – напоминает дочери Пульчинелла и со свистом втягивает в себя кипяток. Обжегшись, свирепеет. Вскакивает, хватает чашку и выплескивает ее содержимое из окна.
Кипяток попадает на пригревшихся на подвальной решетке кошек, и те с визгом бросаются врассыпную.
– Ведьма! – кричат напуганные кошачьим мяуканьем дети и бегут прочь от греха подальше.
– Ведьма и есть, – не выдерживает Роза, уставшая от материнских выходок.
– А чего ж рядом с ведьмой живешь? Не страшно? – крадется вдоль кухонной стены Пульчинелла и, скорчив жуткую рожу, омерзительно воет.
– Прекрати немедленно! – пугается Роза. – Перед людьми стыдно.
– Перед людьми? – невинно переспрашивает Пульчинелла и разводит руками. – А чего ж стыдно-то? Али я кого-нибудь отравила? Али со свету сжила?
– Прекрати! – снова просит ее дочь и смотрит поверх материнской головы.
– Чего в глаза не смотришь?! – подскакивает на месте Пульчинелла, чем неожиданно парализует Розу. Та медленно переводит взгляд и замирает в ожидании. – Боишься, что ли? Не бойся, доча. Не ведьма. А то давно бы подсыпала тебе что-нибудь. Успела бы, пока ты меня сама со свету не сжила.
Роза становится пунцовой от обиды и делает шаг назад.
– Ты думаешь, я не вижу? – скрежещет Пульчинелла. – Не вижу, как ты морду-то воротишь и ноздрями двигаешь, когда мимо меня проходишь? Думаешь, не знаю, о чем Бога каждый день просишь? Зна-а-аю. Только не допросишься. Еще тебя переживу. А то удумала: умрет мать, буду делать, что хочу. А хотелки-то нет! – мерзко хихикнула старуха. – Нет ведь?