«С усилием, туго светает. Спеши!..» С усилием, туго светает. Спеши! Еще за окном синевато и томно… Почти что еще не светает… Пиши и вздрагивай, плача… покамест нескромный и грубый не ввалится в комнату день (халат нараспашку, колпак набекрень). С усилием, туго светает. Пиши и рви черновик неудачного счастья… Как скупо и звонко (так нищим гроши) часы обронили удары. На части бумагу, а ночь на куски… И крикнуть!.. И крикнуть, схватясь за виски. Опомнись, утихни… Ведь строже, чем мать, нас день призывает к порядку вселенной. Опомнись, довольно… Ведь надо желать спокойного доброго утра смиренно, пока истлевает — чего же мы ждем? — нездешнее счастье в столе под замком. «Журнал Содружества». 1936. №10 ЗОЛУШКЕ
Посыпав пеплом… Пепел не от горя — от бедности, от скудости твоей… Красавица, всегда покорна в споре и младшая. Всех младше и милей. Он о тебе подумал. Сандрильона, на Музу — Музу! — крикнул, не стерпел: не о царях, волшебницах на тронах – о рваном Замарашкином тряпье! Он бросил стих как вызов, как перчатку, – зола легко лежала на руке, а у щеки вилась пушисто прядка, как золото, укрытое в песке. Течет река, и дышит лес, и много на этом свете радостей и благ, а у тебя на первый бал дорога и золотая туфелька – твой флаг. Ты с каждою страницей хорошеешь, все ближе к славе и любви – тайком. Но выдержит ли худенькая шея корону царств, придуманных пером?! «Ты любишь и бьешься, и гибнешь, сгорая…» Ты любишь и бьешься, и гибнешь, сгорая, тебя бы утешить никто не сумел. В угрюмые ночи ты бредишь о рае, ты плачешь стихами — таков твой удел. Всю душу на рифмы, любовь на волокна, кружат, выплетаясь, стихи-кружева, а ветер стучится в ослепшие окна… Ты ищешь, последние ищешь слова. А ветер несет типографскую краску; готовая к пытке, душа не поет. На всю твою нежность горючею лаской свинец переплавленный — горе твое. И снова рождаясь под грохот и гулы, раздавлена валом, выходит душа, на злую любовь по-другому взглянула, мертво одеяньем бумажным шурша. Твоей неразрезанной книги одежды! Рифмованный холод, подавленный стыд! Читай же: ни горечи нет, ни надежды — и черным по белому — нищая ты! ПОЭТ Кораллы на нитке, а слово в строке, да оловом жидким печаль на щеке. И Музою избран, и конь твой крылат, но рай твой не прибран, не вымощен ад. Идет спотыкаясь, и каждый толкнет… Но гордость какая! Походкой в полет. Пусть голос под шарфом, но молвит ли он — эолова арфа, вериг перезвон. И крепко зажато, хоть жалит порой. — винтовка солдата – навеки перо. КОЛЬЦО От всех начал до всех концов и без конца и без начала. Бледнеют лица от венцов, клянется вечность над металлом. Роняет теплый воск свеча, и тускло золото колечек, и белым дымом на плечах фата уборов подвенечных. А белка бьется в колесе — в кольце земных сует, надежды, и, ноги омочив в росе, измявши белые одежды, душа присела на крыльцо, чтоб спеть с тоскою семиструнной о том, как спаяна кольцом ее единственная юность. Ах, потеряла я любовь, ах, потеряла я колечко! В крещенский вечер стынет кровь, гудит затопленная печка, и не мигая ты глядишь в круг золотого предсказанья, – колдует над стаканом тишь, и в дверь стучится обещанье. Но все мутней вода в кругах, стакан дрожит от бури темной, ты видишь, отгоняя страх: тяжеловесным и огромным кольцом навеки скован свет, кольцом экватора. И гибель, шагая за судьбою вслед, нам возвращает перстень в рыбе. Но кольца на груди бойцов кольчугой против стали острой, – тут обручальное кольцо, тут перстни графа Калиостро. И все же смерть, – глухой гонец, чудесный символ презирая, найдет и подчеркнет конец между тобой, землей и раем. СТИХОТВОРЕНИЯ, НЕ ВОШЕДШИЕ В СБОРНИКИ «Сжимала все упорней тьма…»
Сжимала все упорней тьма, как в мертвой хватке, злую челюсть, и было время как тюрьма, и, поднимая легкий шелест, сгорали звезды, и нагар туманом сыпался на плечи, на гуттаперчевых ногах в дверях покачивался вечер. И бились, бились об углы вещей, расставленных когда-то, тоска, восставшая из мглы, и полы старого халата. Пугала белая кровать, и душный сумрак щерил зубы, а сердце верило опять, что слышит ангельские трубы. Мертворожденные мечты, как тень, сгибаясь, забегали, вели за город, за пустырь, за очарованные дали. Пустое тело, став смелей, с землей готовилось проститься, чтобы под шелест тополей блеснуть над городом зарницей. Все возвращалось, все опять само собой к тому же дому, и снова – стены и кровать, как вкус щекочущих оскомин. И плоть, сожженную дотла, как платье бросивши на стулья, так уходила, так ушла ночь на двадцатое июля. «Меч». 18. IV. 1936 |