Мы засиделись с Павлом до полуночи, опустошив бутылку коньяка, после чего оба оказались в серьезном подпитии, особенно Павел. К счастью, алкоголя в доме больше не оказалось, а на дворе была ночь, и некуда податься, чтобы раздобыть еще спиртного. Это нас отрезвило, и мы решили, что выпили достаточно и пора остановиться до следующего раза. Заварили крепкий чай, и Павел начал постепенно трезветь. Я рассказал про мою одинокую юность, сначала без мамы, а потом и без отца, с которым, хотя и не жили под одной крышей, но часто виделись и были близки, как нечасто близки отец с сыном, даже живущие вместе. Потом — про Университет и работу в ленинградской школе, где я бесславно учил великовозрастных балбесов классической русской литературе с зачатками современной советской, скукоженный курс которой полногрудо дышал Маяковским, Шолоховым и Фадеевым, да и то с трусливой оглядкой: как бы не вызвали притока подражателей «Флейта-позвоночник» или «Облако в штанах». Что же касается Блока и его прямых наследников — Есенина и Ахматовой — от них прятались, как от талантливых, но больных индивидуумов, практически непригодных для коммунальной кухни советской литературы. Потом рассказал о моих стихах, почти никогда не публиковавшихся в советских журналах, но (случалось!)
прораставших на дальних фермах эмигрантской литературы. «Почему не печатают? Это же твоя профессия! Не дают даже на хлеб зарабатывать?» «В том-то и дело, что на хлеб — дают, а иногда и на хлеб с маслом!» «Как же? Каким путем подкармливают?» «В том-то и наука их злая — не пускать в литературу, но и помереть с голода не позволить!» «Как так? Мудрено что-то закрутил, Петрович! Растолкуй, пожалуйста, мил человек». «Попробую, Андреевич! Вот, скажем, вокруг Силы, да и по всему Пермскому краю живут пермяки. Я взялся бы изучить пермяцкий язык и перевести их народные песни и сказки на русский…» «Да все, пожалуй, паря, переведено. А если и не все, так тех пермяков, которые говорят на родном языке да еще старинные сказки знают, почти и не осталось!» «Да, это мы так, Андреевич, абстрактно рассуждаем. Фантазируем. Словом, есть такая профессия: литературные переводчики. Я этим и занимаюсь. Перевожу стихи поэтов братских республик на русский язык». «И за это тебе платят?» «Когда заказывают в издательстве переводы, то платят. Да вот в последнее время перестали заказывать…» «Отчего же к тебе эти заказчики переменились, Даня?» «Сложная история, Андреевич. Да и стоит ли на сон грядущий?» «Какой тут сон, Даня? Ты всю мою душу встряхнул. Отца моего, матушку вспомнил. А теперь и вовсе непонятно, что с тобой происходит? Отчего ты срочно и без предупреждения к нам приехал, словно сбежал от кого-то? Почему не можешь своей профессией заниматься, чтобы все было по справедливости и достоинству? Ты что-то недосказываешь, паря. Как в детстве, когда я тебя на крыше настиг, где малина сушилась. Помнишь, Даня?» — он засмеялся, так открыто, как бывало, когда мы озорничали, таясь от матерей. Я подождал минутку-другую прежде, чем начал рассказывать. Да и понятно. Хотя я не сомневался в порядочности Терехова, кто знает? Насколько глубоко развратила его (вместе со всеми) советская пропаганда? Но я преодолел сомнения и рассказал Павлу о нашем Кооперативном театре («Подумать только — кооперация, чуть ли не колхоз в самом центре Москвы! Авось, не такой, как у нас!»), пока не подошел к самому главному — выходу книги стихов «Зимний корабль» в парижском эмигрантском издательстве «Воля». «Как это получилось, что книга вышла заграницей? Я не ослышался, Петрович?» «Нет, Андреевич, не ослышался». «Ты разрешение, небось, от властей получил — на печатание книги в западной стране?» «Нет, Андреевич, разрешения не получал». «Погоди, погоди, так ты самовольно передал свои стихи, чтобы их на Западе издали?» «Добровольно, Паша». «Что же ты хочешь, как Александр Исаевич, до предела довести и — в эмиграцию?» «Нет, Павел Андреевич, не хочу. Я русский писатель и хочу жить на родине. Потому и предпочел добровольную высылку». «Как Пушкин — в Михайловское?» «Да, но только в Силу!» Он нахмурился, положил кулак на кулак, а сверху уперся лбом, так что стол, его кулаки и лоб стали крепостью. В эту крепость не проникнуть было никому, кроме его собственной мысли и совести. Павел задумался. «Теперь понятно, что тебе от всего, что связано с литературой, надо временно отгородиться. А я — старый дурак — подумал, что ты в школу пойдешь литературе и русскому старшеклассников обучать. Забудь навеки! Моментально хвосты за тобой увяжутся. То не так сказал и это не так истолковал! Знаю я этих идеологов! Тебе надо что-то другое подыскать. Да утро вечера мудреней, а теперь даже и не вечер, а глубокая ночь. Давай-ка я тебе на полатях постелю, как в старые времена. А завтра обмозгуем». Под самый конец разговора, ни на что не надеясь, я рассказал Павлу о давнишней моей работе с животными, на которых я проверял активность препарата чаги против экспериментального рака. Наверно, в минуты безнадежности человек начинает непроизвольно оперировать слоями аварийной памяти, хранящимися в глубине сознания или подсознания?
Я проспал до полудня, так сладко спалось на овчине, наброшенной Павлом на полати, поверх лука. На кухонном столе меня ждал завтрак и записка: «Даня, пей чай и закусывай. Я тебе позвоню и пришлю за тобой машину. Павел. Попросишь телефонистку соединить с ветлечебницей». На деревянной кухонной доске лежал каравай ржаного хлеба, покрытый полотенцем. На плите стоял чайник с кипятком, а рядом — заварной — расписанный васильками. Я вспомнил, что поле льна, который пропалывала мама, было усеяно васильками. Тут же на столе были миски, одна со сметаной, другая с творогом, и еще одна — с медом. Я позавтракал. Надо было возвращаться в гостиницу, а потом — начинать поиски работы и жилья. Все, что вчера вечером, в разговоре с Тереховым, казалось неверным, ошибочным и заведомо обреченным на провал, в утреннем свете представилось возможным и вполне подходящим. То есть, никакой другой профессией, кроме перевода и писания стихов, учительства и работы с белыми мышами, я не владел. Но и сам понимал, а Павел сказал открытым текстом, что даже в такой глуши меня обнаружат как подозрительную личность, невесть откуда свалившуюся в эти окраинные места. А потом и вовсе докопаются до причины моего бегства из Москвы на Урал. Словом, я позавтракал и позвонил Терехову, чтобы сказать, что возвращаюсь в гостиницу, а оттуда отправлюсь в школу на поиски работы. В сущности, работа мне была нужна не столько для добывания денег на хлеб насущный и жилье, которое я должен был незамедлительно снять, а для возобновления статуса трудящегося. В противном случае, местные власти отнесут меня к категории тунеядцев. Какое-то количество денег я надеялся зарабатывать по-прежнему переводами, хотя понимал, что мои связи с издательствами постепенно угаснут. Так что со всех точек зрения, надо было искать работу и, одновременно, жилье. Я вернулся в гостиницу и, не обращая внимания на удивленное лицо дежурной («Где гость из Москвы провел ночь?») попросил разрешения позвонить. Телефонистка соединила меня с ветлечебницей.
Голос Павла ответил: «Ветлечебница слушает!» «Павел Андреевич, — сказал я ему: — Никуда мне от школы не деться. Так что спасибо тебе за советы и дружеское участие, но я собираюсь поискать работу учителя. Что ты молчишь, Паша?» «А молчу я, Даниил Петрович, потому что ты как был своевольным и упрямым мальчишкой, таким и остался. Впрочем, сходи в школу, погуляй по селу, подыши нашим воздухом, а потом позвони мне, и мы увидимся. Между прочим, тебе надо подыскать квартиру. В гостинице жить дороговато. Да и не принято по местным правилам давать номер в гостинице дольше, чем на неделю. Конечно, можешь поселиться у нас. Но ты любишь независимость. Впрочем, решай сам». «Я тебе позвоню, Павел Андреевич!» Дежурная показала, как мне найти школу. Я решительно двинулся, но по мере приближения к стандартному кирпичному зданию мне вспомнился опыт преподавания литературы в ленинградской школе, ложь, которой я должен был отравлять моих учеников, перемежая неправду с правдой, соединяя при помощи мифа об утопическом коммунизме — истинных героев-идеалистов с карьеристами и палачами, хозяйничавшими в реальной стране тоталитарного рабского равноправия. И не доходя до школьных ворот, я повернул обратно в гостиницу. Очевидно было, что без помощи Терехова я не мог обойтись. Я позвонил в ветлечебницу. Через четверть часа к гостинице подкатил ветеринарный микроавтобус-рафик с голубым крестом и голубым полумесяцем. Дверца распахнулась, и на землю, покрытую заледенелым снежком, спрыгнула смуглая красавица. Она была в распахнутом полушубке, на воротник которого падала волна иссиня-черных волос, которые по степени блеска соперничали с начищенными модными сапожками, отражавшими мартовское сияющее солнце, какое бывает на севере накануне Масленицы. «Меня зовут Катерина. Я работаю шофером ветлечебницы. Пожалуйте в машину!» — она так распахнуто и белозубо улыбнулось, что захотелось стоять, любоваться красавицей и никуда не ехать. Я в ответ протянул руку: «Даниил». «Вы из Москвы?» «Из Москвы». «Надолго?» — спросила Катерина. «Как получится, — ответил я неопределенно. — Работу и жилье подыскиваю». «Павел Андреевич поможет. Он всем помогает. Павел Андреевич не только лошадей и коров лечит. Он людей добром лечит. Павел Андреевич в нашем районе человек особенный!»