– Но ведь вы сказали, что его женитьба была ошибкой?
– Да, конечно, в своих отношениях с людьми он мог допустить просчеты. Можно сказать даже, он только и делал, что допускал просчеты. Но в конечном счете прав оказывался он: его ошибка состояла лишь в том, что он считал всех такими же последовательными, как он сам.
– Быть может, у него оставался горький осадок от этого непонимания?
– Вы не знаете, что это был за человек. Абсолютно непоколебимый. Он был уверен, что прав, и этого ему было достаточно. Если другим нравилось носиться с какими-то бреднями, что ж, тем хуже для них.
– К старости характер у него мог измениться; вы давно его не видели…
– Напротив, мы с тех пор много раз виделись: он был такой же, как раньше. Говорил со мной о книгах, которые писал, о жизни, которую вел, о тех немногих знакомых, с которыми еще виделся. По-своему он был счастлив: во всяком случае, безмерно далек от мысли покончить с собой. Он жил отшельником, в обществе старой глухой экономки и своих книг, и это его вполне устраивало… Его книги… его работа… только этим он и жил! Вы видели этот дом, мрачный и тихий, выстеленный коврами, полный разных старомодных штучек, к которым нельзя было прикасаться. Стоит переступить порог – и будто цепенеешь, чувствуешь, что не хватает воздуха, и уже не хочется ни шутить, ни смеяться, ни петь… Мне было двадцать лет… Казалось, Даниэлю там было хорошо, и он не понимал, что у кого-то может быть другое мнение. Впрочем, он почти все время проводил в кабинете, и никто не имел права его беспокоить. Даже когда мы только что поженились, он безвыходно сидел там и отлучался лишь три раза в неделю, читать лекции. А вернувшись, сразу же поднимался туда и закрывал за собой дверь; бывало, что он просиживал там до глубокой ночи. Я видела его только за обедом и ужином, он спускался в столовую ровно в двенадцать и в семь вечера и никогда не опаздывал.
– Когда вы мне сейчас сообщили о его смерти, у меня было такое странное чувство. Не знаю, как это выразить… Была ли разница между живым Даниэлем и мертвым? В нем и раньше было так мало жизни… Нельзя сказать, что ему не хватало самобытности или силы воли… Но жизни в нем не было никогда.
– Нет, я еще с ним не говорил. Я собираюсь пойти к нему сейчас.
– Как его зовут?
– Доктор Жюар.
– Надо же… Это он делал операцию?
– Да.
– Хм… Занятно.
– Он что, неважный хирург?
– О нет, нет! Думаю, нет.
– Вы его знаете?
– Только по имени… Я думала, он гинеколог.
– И давно это случилось?
– В городе об этом стали поговаривать незадолго до начала…
У него вдруг возникает неприятное чувство, что он зря теряет время. Когда его осенило, что хозяйка магазина на улице Виктора Гюго – возможно, бывшая жена Дюпона, это совпадение показалось ему каким-то чудом; он чуть не бегом вернулся в магазин, и с первых же слов его догадка подтвердилась. Он очень обрадовался, подумал, что благодаря этому нежданному везению его расследование должно ощутимо продвинуться. Между тем тот факт, что эта дама случайно попалась ему по дороге, нисколько не меняет характер сведений, которые она может предоставить: если бы Уоллес всерьез предполагал, что из нее можно выудить нечто действительно важное, он бы раздобыл адрес бывшей супруги Дюпона еще утром, когда узнал от Лорана о ее существовании. Но тогда он счел более срочным допросить других – например, доктора Жюара, до которого он пока так и не добрался.
Теперь Уоллес понимает, что его надежды были беспочвенны. Он немного растерян, дело не только в несбывшихся надеждах, неприятно, что он не сообразил этого раньше. Сидя в задней комнате магазина, лицом к лицу с привлекательной молодой женщиной, он пытается понять, чего искал здесь, быть может, сам того не сознавая.
А еще ему приходит в голову, что он уже может не застать доктора в клинике. Когда он встает и извиняется за то, что у него нет времени продолжать беседу, его снова поражает этот гортанный смешок, словно подразумевающийся какую-то связь между ними. Хотя безобидная фраза, которую он произнес, не содержала ничего двусмысленного… Озадаченный Уоллес старается ее вспомнить, но это ему не удается: «Надо, чтобы я… Надо будет…»
Звон дверного колокольчика обрывает эти изыскания, словно будильник. Но вместо того, чтобы освободить его, эта неожиданность лишь оттягивает его уход; хозяйка магазина исчезает, сказав с улыбкой:
– Минуточку, пожалуйста. Мне надо обслужить покупателя.
«К сожалению, мадам, я вынужден… Минуточку, пожалуйста, мне надо… Мне скоро надо будет идти… Мне скоро надо… Мне скоро надо…»
Он не давал повода для такого смеха.
Уоллес садится снова, не зная, чем себя занять до возвращения хозяйки. Через неплотно прикрытую дверь он слышал, как она с профессиональной любезностью приветствует входящего, но слов не разобрать: комната, где находится Уоллес, отделена от магазина запутанными коридорами и переходами. Больше он не слышит ничего. Наверно, покупатель разговаривает не очень громко, а молодая женщина молчит – или понизила голос. Но зачем бы ей понижать голос?
Невольно насторожившись и напрягая слух, Уоллес пытается представить себе происходящее. Перед его глазами одна за другой мелькают несколько сцен, преимущественно немых или сопровождаемых таким тихим шепотом, что слова пропадают, от этого сцены кажутся еще более неестественными, карикатурными, даже гротескными. Вдобавок все они отличаются столь вопиющей неправдоподобностью, что даже автор вынужден признать их скорее бредом, чем разумной гипотезой. На мгновение он пугается: ведь суть его профессии, напротив, именно в том, чтобы… «Это трудная работа… Трудная и неблагодарная… Но раз мне вас рекомендовали, то я все-таки возьму вас…»
Ладно, ничего страшного: если бы речь шла о чем-то серьезном, то есть относящемся к расследованию, он, конечно, не позволил бы своей фантазии так разыграться. У него нет причин интересоваться, о чем сейчас говорят в магазине.
Но он поневоле прислушивается, вернее, пытается вслушаться, потому что не слышит больше ничего, кроме невнятных звуков, доносящихся неизвестно откуда… Во всяком случае, ничего похожего на легкий гортанный смешок, такой заразительный, дразнящий…
Вечер. Даниэль Дюпон возвращается с лекции. Опустив глаза, он поднимается по лестнице решительной походкой, в которой едва угадывается усталость. Дойдя до площадки второго этажа, он привычно направляется к кабинету… И вздрагивает, услышав позади легкий гортанный смешок, приветствующий его приход. На лестничной площадке нет освещения, и в полутьме он не заметил привлекательную молодую женщину, ожидающую его у открытой двери спальни… этот воркующий смех, который словно исходит от всего ее тела… дразнящий, ласкающий… это его жена.
Уоллес прогоняет от себя и это видение. Дверь спальни закрывается за слишком чувственной супругой. Призрак Даниэля Дюпона продолжает свой путь к кабинету, опустив глаза, уже протянув руку к дверной ручке и готовясь ее повернуть…
По-прежнему неясно, что происходит в магазине. Уоллесу кажется, что дело затянулось, и он машинально приподнимает край рукава, желая взглянуть на часы. Но тут же вспоминает, что часы остановились: действительно, на них все еще половина восьмого. Переводить стрелки бесполезно, часы не пойдут.
Напротив, на комоде, справа и слева от флиртующей парочки из фарфора без глазури, стоят фотографии в рамках. На той, что слева, строгое лицо мужчины в годах; он снят в три четверти, почти в профиль, и как будто краем глаза наблюдает за статуэткой – если только взгляд его не направлен на вторую фотографию, сделанную значительно раньше, о чем свидетельствует ее желтизна и то, как старомодно одеты люди на ней. Маленький мальчик в костюме первопричастника глядит снизу вверх на высокую женщину в пышном платье, со множеством украшений и в огромной шляпе, как было принято в прошлом веке. Очевидно, это мать мальчика, совсем молодая мать, на которую он смотрит с каким-то робким восхищением – насколько можно об этом судить по выцветшей фотографии, где лица во многом утратили живость. Вероятно, эта женщина приходится матерью также и хозяйке дома; а строгий господин – возможно, Дюпон. Уоллес даже не знает, как он выглядел.