В понедельник я должен был во второй половине дня принимать экзамен у студентов. Но я решил, что как-нибудь это улажу, и сказал:
— Да.
— Я была просто в отчаянии, никак не могла с тобой связаться, — сказал голос.
Я сказал, что это очень жалко.
— Тебя так долго не было! — сказал голос. — Ну почему ты уехал так надолго?
Голова у меня шла кругом, я все еще изо всех сил сжимал в руке трубку, а студент, сидевший напротив меня, через стол, делал вид, что не слушает. Я сказал деловым, безличным тоном:
— Понимаешь, я сейчас занят. Я все тебе расскажу, когда увидимся.
— О Господи! — произнес голос, слабый и далекий, и я услышал щелчок — там положили трубку.
Я сидел, все еще судорожно сжимая трубку в руке и уставившись на нее. Потом заметил взгляд студента и положил трубку.
— Что касается рекомендации, которую вы просите, — сказал я ему, — то ответ — «да». И рекомендация будет похвальная.
Да, жить надо. Всем жить надо. Этому мальчику надо жить, надо поступить в аспирантуру. Во всем мире люди стараются как-то жить.
Прожить день. Прожить ночь.
«Ну хорошо, — подумал я, взглянув на лежавший на столе набитый портфель, когда дверь за студентом закрылась. — По крайней мере, у меня есть курсовые работы моего семинара, которые надо прочесть. С их помощью я как-нибудь дотяну до понедельника». Я вспомнил, что помимо курсовых у меня есть и еще кое-какие дела.
Я снова принялся разбираться в бумагах, накопившихся в ящиках стола. Покончив с ними, я взялся за телефон. Номер во Флориде сначала был все время занят, а потом не отвечал, — по-видимому, придется ждать до понедельника.
Я чуть не забыл подписать заявление, которое принес студент, но вовремя его заметил. Всем надо как-то жить, верно?
В понедельник, возвращаясь в полдень из университета, я намеревался перехватить ее в кухне — усадить за кухонный стол, сесть напротив и разговаривать все время только через стол, при неумолимом солнечном свете. Но я плохо рассчитал время. За пятнадцать минут до того, как она, по моим расчетам, должна была прийти, я был в гараже и еще не успел закрыть багажник своей машины, когда услышал, как хлопнула задняя дверь дома.
Когда я вошел в кухню, там никого не было, и я в мельчайших подробностях помню охватившее меня легкое возбуждение, за которым последовал укол стыда и чувства вины, а потом облегчение при мысли, что это не я виноват, что не я заставил ее прийти раньше. Я запер наружную дверь и, круто повернувшись, большими бесшумными шагами направился туда, где, как я знал, должна была быть она.
Она стояла там в голубом летнем платье с какими-то белыми кантиками, и вид у ней был невинно-девический, совсем неуместный в полумраке неубранной спальни, где сегодня царил еще больший беспорядок, чем обычно. Войдя в спальню, я остановился. Она не шевельнулась и не сказала ни слова, а только смотрела на меня, и в ее глазах, раскрытых еще шире, чем обычно, и блестевших в полумраке еще сильнее, чем обычно, было выражение нежности и печали. Потом она произнесла почти шепотом:
— Джед.
И потом:
— Ох, Джед!
В точности как по телефону, и я, стараясь ни о чем не вспомнить, чувствуя только, как бьется кровь в висках, медленно подошел и остановился перед ней.
И тут, как и в тот день тысячу лет назад, в июне, в пустом коридоре дагтонской школы, в тот день, когда Розелла Хардкасл, эта Прекрасная Принцесса, зардевшись, пригласила меня пойти с ней на выпускной вечер, — я хочу сказать, что сейчас, в этой полутемной комнате в Теннесси, я снова увидел это лицо, обращенное ко мне с выражением той же грустной, робкой, фаталистической невинности, и руку, умоляюще протянутую ко мне пустой ладонью вверх.
Я стоял неподвижно, словно в столбняке, запутавшись в этом роковом смешении времен, и ждал, когда что-то случится. Что-то и случилось, но совсем не то, что я мог предвидеть. Она опустила свою умоляющую ладонь и вдруг, опустившись на колени, схватила меня за руку — левую — и прижала ее к лицу, покрывая ее нежными легкими поцелуями и в промежутках между ними шепча, что не может без меня жить.
Я почувствовал, что моя рука стала влажной, но не там, где она ее целовала, и понял, почему ее глаза так блестели даже в полумраке.
Вот так все получилось в тот день.
Потом, когда я лежал, все еще ошеломленный происшедшим, вновь убедившись, что переплетение тел — единственное, ради чего стоит жить на свете, у меня в то же время появилось чувство бессилия, такое ощущение, словно меня заманили в ловушку, словно кто-то может в любой момент походя прочитать мои самые тайные мысли и с презрительной легкостью разрушить мои самые хитроумные планы.
Но кто?
Эта девушка, лежащая сейчас рядом со мной?
Или она каждым своим словом и движением всего лишь разыгрывает неумолимый, давным-давно написанный сценарий, столь же бессильная его изменить, как и я?
Все эти мысли вертелись у меня в голове, когда она, лежа рядом со мной и снова держа меня за руку, сказала:
— Я звонила без конца, когда только у меня была возможность, но никто не отвечал.
— Я вернулся в четверг вечером, — сказал я.
После долгой паузы она спросила:
— Почему ты так задержался?
— Надо было.
— Но почему? Почему? — И потом: — Я думала, что умру.
Я не сводил глаз с трещины в потолке.
— Когда ты впервые познакомилась с Лоуфордом Каррингтоном?
В наступившем молчании у меня было достаточно времени, чтобы хорошо изучить эту трещину. Я чувствовал, что ее глаза тоже устремлены на нее.
Наконец она сказала:
— Ну, надо подумать… Это было на вечеринке в Нью-Йорке… Или на Лонг-Айленде? Я уехала туда, в восточные штаты, после… после того, как все это случилось. Уехала от всего этого…
Ее перебил мой голос — в ту минуту я слышал его словно со стороны, — отменно спокойный и объективный:
— Двадцать первого февраля сорок шестого года вы были уже достаточно хорошо знакомы, чтобы ты отправилась с ним кататься по морю на катере, который он арендовал. Конечно, возможно, что это было в первый раз. Катер назывался «Чайка». Если помнишь.
Эту информацию я получил только в то утро. Мне все же удалось дозвониться до Флориды.
И вот я это высказал.
Ее рука, державшая мою руку, крепко стиснула ее, а потом отбросила в сторону.
— Неужели ты ничего не понимаешь? — воскликнула она.
— Ну, ведь я ничего не знаю, — сказал я.
— Я же хотела, чтобы ты знал все, хотела все тебе рассказать. Неужели ты не можешь хотя бы попытаться понять? — настаивала она. — Как было дело с Батлером, и…
— Что заставило тебя выйти за него? — спросил я, не сводя глаз с потолка.
— Если бы ты только знал, каково мне приходилось дома! Как тетка постоянно цеплялась ко мне, как она этим ужасным жалким голосом говорила, что она всегда была дурнушкой — и слава Богу, что она была дурнушкой, потому что вот моя мать была красавицей, и что хорошего, если у нее на уме были одни только парни, и она влюбилась в этого ужасного типа, который годился только на то, чтобы стать тормозным кондуктором…
Она перевела дух и продолжала, уже спокойно и хладнокровно:
— О, она была готова молиться на любого из Бертонов, и ты знаешь, что из этого получилось. А она винила во всем меня, говорила, что я перед ним растопырила коленки — это перед Честером-то, Господи! — и он перестал меня уважать, вот почему он меня бросил. А потом был университет. Я терпеть не могла всех этих прыщавых умников и потных спортсменов, которые вечно жуют «Джуси Фрут» своими большими белыми зубами. Ну да, я даже пыталась влюбиться — ну да, и потеряла невинность. Хлоп — и все тут. На третьем этаже общежития, где слышно было, как играет внизу паршивый оркестр и все смеются, и кажется, что над тобой.
И потом:
— А этот сукин сын… Я узнала, что он этим хвастался налево и направо.
Она снова умолкла, но на этот раз не для того, чтобы перевести дух: взглянув на нее, я увидел на ее лице, полускрытом рассыпавшимися волосами, выражение одинокого отчаяния — она была погружена в собственные мысли и как будто совсем забыла о моем присутствии.