Литмир - Электронная Библиотека

Я повернулся к только что привезенным скульптурам. Их было шесть, каждая стояла на прямоугольном черном постаменте, все были отлиты из какого-то серебристого металла с матовой патиной и все изображали одно и то же — две женских руки. К ближайшему постаменту была прикреплена табличка из того же металла, на которой стояло: «БАЛЕТ (СЮИТА)».

Каждую пару рук, почти в натуральную величину, поддерживала в воздухе металлическая двузубая вилка — пара квадратных стержней, немного похожая на камертон и установленная на основании из того же серебристого металла, но с грубой, неполированной поверхностью и более темного цвета, наподобие почерневшего серебра. Вилки были несимметричными — с зубьями разной длины или немного изогнутыми, так что руки казались частью каких-то невидимых тел в неких естественных позах, которые легко можно было себе представить.

И я должен добавить, что руки — не прямолинейно, а тонким намеком — наводили на мысль о любовном балете.

Я долго рассматривал скульптуры. Потом взглянул туда, где черная дверь в белой стене вела в собственно мастерскую скульптора. Я подошел к двери и остановился перед ней. Мне пришло в голову, что там, в мастерской, должна стоять кушетка. Потому что для некоторых из этих поз нужна была кушетка.

После того как мы вчетвером съели «семейный ужин» — не в конюшне, а в доме, — Лоуфорд и его агент снова отправились в конюшню поговорить о делах, а я остался с Розеллой, но ненадолго — ровно на столько времени, чтобы выпить еще чашку кофе. После этого я, сославшись на то, что мне нужно работать, распрощался.

Работать мне и в самом деле было нужно, но прежде всего я ощущал непонятную потребность побыть одному. Сидя за своим столом, но не притрагиваясь к работе, я думал о том, что сказала мне Розелла перед приездом Лоуфорда, помешавшего мне не только ответить, но и, повинуясь какому-то смутному побуждению, дать ей прочитать письмо, которое в ту самую минуту лежало у меня в кармане. Из этого письма ясно следовало, что, по крайней мере для некоторых, одни места на свете могут все же отличаться от других.

«Дорогой Джед, у меня не было ничего нового и ничего такого что не могло бы обождать поэтому я не ответила тебе сразу. Рада что тебе понравился Нашвилл хотя не вижу для этого никаких причин только я хотела бы чтобы он был еще миль на тыщу дальше от Дагтона потому что попасть в Теннесси это для тебя вроде как вернуться назад а этого тебе не надо я же говорила что тебе надо выбраться из Дагтона и не оглядываться. Могу спорить на последний доллар что Нашвилл точь в точь как Монтгомери у нас в Алабаме и там тоже полно всякой надутой дряни которой до тебя нет дела да и тебе до них не должно быть дела. Не задерживайся там потому что и в Дагтоне тебе не место и в Нашвилле тоже. Здесь никаких новостей нет. Мистер Симс хороший человек и мы с ним ладим. Ему время от времени вступает в спину а у меня с зубами давно уже дела плохи. Если ты вздумаешь опять жениться то погоди пока не разделаешься с Нашвиллом насовсем.

Твоя любящая мать Эльвира (миссис Перк) Симс

P.S. Я должно быть тебя всетаки люблю только это не причина чтобы я хотела видеть тебя в Дагтоне. В газете не сказано сколько тебе платят в Нашвилле за то что ты читаешь им лекции про любовь в старые годы. Надо бы не тебе а мне в мои старые годы читать эти лекции или ты сам уже в старики записался, ха-ха? Небось толстый стал, ха-ха? Задницу наел? Одышку заполучил? Нос тебе больше пока не ломали?»

Я перечитал письмо, пытаясь представить себе, как выглядит мать сейчас. Потом опять положил его на стол, в сторонку. Пожалуй, в конечном счете даже хорошо, что я не показал его Розелле.

Глава VII

В начале декабря, после нескольких недель пасмурной погоды с низкими тучами и дождями, насквозь пропитавшими землю, когда день незаметно переходил в сумерки и на окрестных холмах не видно было ни одного яркого пятна, небо вдруг прояснилось, немного подморозило, и миссис Толбот, которая, по ее словам, каждый день дотемна тренировала пару трехлеток, пригласила меня заглянуть к ней вместе с Каррингтонами в воскресенье после обеда.

Последнее время жизнь у меня была какая-то странная. Я чувствовал себя так, как будто почему-то лишился голоса в совете, определяющем судьбу Джеда Тьюксбери, как будто просто сижу и жду перед большой закрытой дверью комнаты, где принимают решение. Но каким должно быть это решение, я не знал. Я мог только, сидя один в огромной бюрократической приемной, ждать той минуты, когда тяжелая деревянная дверь с массивными гравированными бронзовыми украшениями бесшумно распахнется и чей-то голос вызовет меня.

Я часто впадал в апатию. Я подолгу сидел, глядя в окно, за которым голые черные ветки деревьев вырисовывались на фоне серого, как влажная губка, неба, — света от него не хватало даже на то, чтобы эти черные мокрые ветки блестели, — или же тупо смотрел на страницу книги, черные значки на которой, как я вдруг замечал, ничего не означали, или же допоздна валялся одетый на незастланной постели, скрестив руки под головой и разглядывая потолок. Это состояние было не лишено некоторой приятности. Я думал, что вот так, наверное, на смену честолюбию и страстям приходит спокойно-ироничная старость, неся с собой высшую мудрость или полную пустоту. Не раз мне вспоминался постскриптум из письма моей матери: «Небось толстый стал, ха-ха? Задницу наел?»

Но иногда меня неожиданно охватывало беспокойство. В какой-нибудь из моих свободных дней я вдруг обнаруживал, что мне срочно нужна некая книга, и в проливной дождь ехал за ней в университетскую библиотеку, где вступал в бессодержательный, но оживленный разговор с кем-нибудь из малознакомых коллег, с которым сталкивался у стола выдачи книг, а потом под дождем провожал моего спасителя — или жертву — через весь университетский городок, чтобы оттянуть минуту, когда надо будет сесть в машину и отправиться домой. Почти патологическая болтливость была одним из симптомов этого моего состояния. Много раз я был близок к тому, чтобы позвонить Эми Деббит и договориться с ней о встрече — и об оргии для меня лично, — но что-то меня останавливало. Однажды я уже набрал номер и стоял, держа в руке трубку, где звучал ее медлительный хрипловатый голос: «Алло! Алло! Кто это? Кто это?» — жадно вслушиваясь в него, чувствуя начинающуюся эрекцию, не говоря ни слова, но слыша собственное прерывистое дыхание, которое она тоже, наверное, услышала, потому что произнесла самым ласковым тоном: «Ну и пошел в жопу, дорогуша», — и бросила трубку.

Во всяком случае, именно это бесцельное, ожесточенное беспокойство привело меня однажды, в ясный воскресный день, на одну из белых скамеек на краю обширного луга, который простирался позади конюшен миссис Джонс-Толбот. Справа от меня находились два круга для выездки, окруженные обычной белой дощатой изгородью, а впереди и левее, поодаль, посреди зеленеющего по-весеннему луга, — препятствия для стипль-чеза, названия которых я уже знал: глухой барьер, овечий загон, змейка, канава с водой. Вода была проточная, отведенная от протекавшего по лугу ручейка с разбросанными там и сям вдоль него кучками ив. А за всем этим на западе, вдали, возвышались крутые холмы, покрытые голым лесом.

Прямо против меня находился барьер с перекладиной на высоте около метра, на котором миссис Джонс-Толбот тренировала свою трехлетку. За ней критическим глазом следил, стоя спиной ко мне, негр небольшого роста, немного сутулый, с сединой в волосах. На нем были синие джинсы, старые сапоги для поло и красная фланелевая рубашка. Миссис Джонс-Толбот подъехала к нему, слезла с лошади и вступила с ним в какой-то серьезный разговор.

— Это дядюшка Тад, — сказала Розелла, которая в бриджах для верховой езды сидела рядом со мной. — Тренер.

Я кивнул.

— Пойдем посмотрим на остальных, — предложила она.

— А ты больше не будешь ездить? — спросил я, надеясь, что будет, и тогда я мог бы просто сидеть тут один на солнце, глядя и не глядя на людей, занятых своими заботами, которые меня ничуть не касались. Мое беспокойство улеглось, и на смену ему снова пришла апатия.

42
{"b":"174968","o":1}