Она умолкла.
— Конечно, — сказал я.
Некоторое время она стояла неподвижно, не глядя на меня, потом круто повернулась.
— Какая я врунья! — сердито воскликнула она.
Я, наверное, даже рот раскрыл от удивления.
— Во всяком случае, — продолжала она уже немного спокойнее, — себе-то я, черт возьми, могу не врать. Я для этого слишком стара.
Теперь она смотрела мне прямо в глаза, стоя метрах в трех от меня, своим обычным открытым взглядом, нисколько не затуманенным или неуверенным.
У меня вдруг пересохло в горле. Опустив глаза, я снова увидел тот комок грязи на загорелой коже ее левой лодыжки. Я заметил еще, что шнурок на этой ноге порвался и был снова связан узлом.
— Понимаете ли… — начала она очень ровным, даже равнодушным голосом, который я слышал словно издалека — или, точнее, который как будто ниоткуда не шел, а звучал только в моей собственной голове. — Я не знаю, интересно это вам или нет, но, по-моему, я сейчас чувствую в точности то же самое, что, наверное, должны были чувствовать те придворные дамы, когда герцог Сфорца устраивал для них это представление в парадном дворе при свете факелов.
Я почувствовал, что вздрогнул от неожиданности, — скорее даже не вздрогнул, а чуть шевельнулся и, заметив это, тут же снова замер в неподвижности.
— Какая я все-таки дура! — сказала она. — А ведь столько лет развожу лошадей.
На ее губах появилась ироническая усмешка, а потом открытая, по-девичьи невинная улыбка.
— И кого больше всего удивляет моя глупость, так это меня.
Она направилась в угол комнаты, к лестнице. Там она остановилась, положив руку на перила, и обернулась ко мне. Я стоял не двигаясь.
— Вы очень милы, — сказала она с той же немного иронической, но дружелюбной и открытой улыбкой. — Но не думайте, ради Бога, что вежливость вас к чему-то обязывает. Потому что я намерена сейчас подняться наверх, натянуть сапоги и скакать до тех пор, пока лошадь не будет вся в мыле, а потом принять холодный душ, опрокинуть в одиночестве стаканчик виски, как следует пообедать — если Люсиль успеет приготовить обед, — завалиться в постель и заснуть сном невинности, как и положено приличной даме средних лет.
С этими словами она, бесшумно поднимаясь в своих тапочках по ступенькам, быстро исчезла. Исчезла раньше, чем мои армейские ботинки успели сделать шаг по серовато-голубым плиткам пола в сторону лестницы.
Все происходившее казалось мне совершенно невероятным. Но это происходило, и я подумал, что ничего бы и не произошло, если бы я не увидел этого комка грязи, прилипшего к загорелой левой лодыжке изящной ноги в старой, поношенной тапочке.
В небольшом холле, куда вела лестница, я увидел свет, падавший из открытой двери. Она стояла спиной к двери у одного из широких, низких окон, выходивших на запад. Войдя в комнату, я остановился и замер — наверное, с застенчивым, робким видом, — пока она не обернулась. Она посмотрела на меня с той же улыбкой, теперь скорее дружелюбной, чем иронической, хотя и все еще спокойной, — в общем, в высшей степени естественной. Уголком глаза я заметил, что серое покрывало на большой, очень низкой кровати-платформе, стоявшей у стены напротив окна с открывающимся за ним пейзажем, аккуратно откинуто. Я подумал: сама ли она откинула его еще до того, как услышала мои шаги на лестнице? А может быть, горничная? Мои мысли дергались, как майский жук на ниточке. Неужели она всегда точно знает, что будет дальше?
— Одну минутку, — сказала она самым естественным тоном и открыла дверь, которая вела, как я понял, бросив туда беглый взгляд, в туалетную комнату.
Дверь за ней закрылась, а я все стоял, как парализованный, с тем же чувством нереальности происходящего, и никак не мог отделаться от нелепой мысли, что она знает все наперед. Я даже не обратил внимания на то, как выглядела эта большая комната, — у меня осталось только самое смутное впечатление, что она просторна, хорошо освещена и не заставлена мебелью. Потом я начал раздеваться, медленно и аккуратно складывая одежду на стуле. Из туалетной комнаты доносился слабый плеск воды. Осторожно, как будто боясь сломать что-то — может быть, себя самого, — я забрался в постель, стараясь не помять ее. Подоконники в комнате были низкие, и из постели я мог видеть обширные зеленые просторы за окном и весеннее небо, по которому плыли сверкающие белые облака.
Я услышал, как открылась дверь туалетной комнаты. Миссис Джонс-Толбот стояла в двери, очень стройная и прямая, в длинном темно-сером шелковом халате — или в чем-то похожем на халат — с темно-красной отделкой и поясом, туго стягивающим стройную талию. Ее волосы с пробивающейся сединой были причесаны, а не растрепаны, как тогда, когда она сдернула с головы косынку и не глядя швырнула ее на стул.
Она посмотрела в открытое окно, и я сначала подумал, что она собирается задернуть занавески. Но потом понял, что она этого делать совсем не собиралась. Она просто посмотрела вдаль, а потом, стоя в потоке яркого света, медленно и глубоко вздохнула, подошла к двери, ведущей в холл, со спокойным, деловитым видом заперла ее на задвижку и направилась к кровати, где с таким же деловитым видом отключила телефон. Какую-то долю секунды она стояла, туго запахнувшись в халат (отнюдь не в ущерб ее фигуре) и положив руки на узел красного пояса, и глядела вниз, на кровать и заодно на меня, как будто я был частью кровати.
Я видел, как едва заметно шевелились ее пальцы на узле пояса, как будто хотели сделать что-то тайком от нее. Потом, вполне сознательно и решительно, они развязали узел. Но она не сбросила халат, не дала ему упасть на пол, а плавным движением выскользнула из него как-то вбок, все еще держа его между собой и кроватью, так что передо мной лишь на мгновение мелькнула белизна тела, которое я почему-то ожидал увидеть загорелым, и с обольстительной смесью женственной неловкости и грации нырнула под простыню.
Она легла у самого края кровати, придерживая рукой простыню у подбородка.
— О Господи, — сказала она тихо, чуть капризным, чуть ироническим тоном, — какая же я глупая старая курица!
Несколько секунд она лежала молча, а потом еще тише, но теперь уже без всякой иронии, сказала:
— Прошу вас, будьте со мной понежнее…
Было уже почти пять часов, когда я сидел один в большой гостиной, залитой светом из окна, выходившего на запад, и ждал. Она попросила меня подождать ее внизу, сказав, что не особенно любит заниматься разбором полетов, но не кажется ли мне, что будет вполне уместно, если мы выпьем по-дружески чашку чая. Она сказала, что у Люсиль сегодня свободный вечер, и отправилась на кухню, оставив меня в состоянии странно умиротворенной послелюбовной неги и смутного ощущения какой-то пустоты.
Потом она вдруг появилась — такая же энергичная, свежая, улыбчивая и сдержанная, как и всегда, — разлила чай и подвинула чашку к большой, загорелой руке со сломанными ногтями, которая каким-то таинственным образом оказалась моей.
— Сахару два куска? — спросила она. — Достаточно?
Сахару было достаточно, и я глотнул обжигающей жидкости, чтобы вернуть себе чувство реальности.
— Как я только что говорила, — заметила она небрежно, прихлебнув чаю, — не люблю заниматься разбором полетов, хотя должна сказать, что эта маленькая неожиданная и, могу добавить, единственная в своем роде шалость не может не навести вашу покорную слугу на кое-какие размышления. Но я хотела сказать другое — я всегда по достоинству ценю то, что в жизни стоит ценить. — Она задумалась. — Понимаете… Да нет, вы не понимаете, вы еще не успели этому научиться. Такая способность ценить то, что стоит ценить, — наверное, единственное, что остается до самого конца.
На это мало что можно было ответить.
— Я хотела сказать, что стоит это ценить или не стоит, но перед вами пожилая дама, которая только что впуталась в ужасную историю. И должна заявить со всей откровенностью, исключительно по собственной вине.