Литмир - Электронная Библиотека

И вот к чему я клоню: когда я рассуждал об этих скучных, но необходимых подробностях и произнес эти слова — «прекрасная телом», — мне вдруг представилось «corps charmant» моей «l’amie», белое и мерцающее, каким я — не в средневековом темном лесу, а в полутемной комнате моего дома на опушке — впервые держал его в руках на весу, широко разведя его ноги.

Сидя за своим преподавательским столом в тот пасмурный, дождливый день, я видел это так отчетливо, что унылый внешний мир исчез для меня, и на мгновение снова ощутил на своей правой ляжке, посередине между коленом и бедром, прикосновение чего-то влажного и удар раскаленно-ледяным ножом, пронзивший ногу до кости, — и все это так же отчетливо, как и тогда. В глазах у меня все поплыло, голова закружилась, я почувствовал, как у меня между ног шевельнулось и напряглось, и под прикрытием своего стола украдкой опустил руку, чтобы поправить натянувшиеся брюки.

Мой голос прервался посреди фразы. Взгляды всех восьми аспирантов были устремлены на меня. Я на мгновение стиснул зубы, перевел дух и сделал вид, что просто вдруг закашлялся. Потом снова заговорил, но не мог даже вспомнить, на чем остановился, и с трудом выпутался.

Это событие, должен добавить, было первым проявлением того, что я стал называть пусть и в не подходящем к случаю, но более привычном множественном числе и не имея в виду никаких религиозных ассоциаций, моими стигматами. После семинара я постарался поскорее покончить с ответами на вопросы и поспешил уйти. Дома, на полпути от гаража до двери, я остановился и долго стоял в темноте под моросящим дождем, глубоко и медленно дыша. Передо мной открывалось что-то новое, хотя я и не понимал что. Я закрыл глаза и, как теперь вспоминаю, подумал при этом, что стоит закрыть глаза, как вся окружающая реальность перестает существовать. И тут же мне пришла в голову мысль, от которой я пришел в ужас, — что даже после смерти мое тело каким-то образом сохранит память обо всем, что со мной происходило. Может быть, и я сам — кем бы ни был этот «я» — всего лишь сон, в котором сейчас живет мое тело.

Войдя в дом, я прошел в ванную, расстегнул ремень, спустил брюки и уставился на то место на правой ляжке. Конечно, никаких знаков там не было. «Господи! — произнес я вслух. — Какой я идиот!» Я стоял, словно загипнотизированный. Значит, у меня теперь есть отметина, которую я ощущаю, но не вижу.

Когда Декарт смотрел на мир открытыми глазами, он не мог быть уверен — вполне уверен, — что мир существует, а когда закрывал глаза, то не мог быть уверен, что существует он сам. До тех пор пока не нашел замечательную формулировку, которая лежит в основе нашей эпохи: «cogito ergo sum»[22]. Что ж, теперь я мог сделать следующий шаг и сформулировать еще более радикальную мысль, которая, возможно, ляжет в основу некоей новой эпохи. И хоть не берусь категорически утверждать, что мыслю, но у меня есть другой довод в пользу своего существования: «debatuo ergo sum» — «я трахаюсь, следовательно, я существую».

В каком-то смысле этот довод предполагает в то же время и существование во внешнем мире по меньшей мере еще одного предмета — Розеллы. Будто при тесном соприкосновении наших тел мое бытие как-то передалось и ей. Но это мало о чем говорило, кроме простого внешнего факта — или совокупности простых внешних фактов — существования Розеллы. А что я знал о его внутренней сущности?

Однако это был не один внешний факт, а множество разных. Вот Розелла — задушевный шепот, медленные, задумчивые легкие прикосновения ласковых пальцев, нежная плоть, почти сомнамбулически предлагаемая в жертву с тихим вздохом, словно от приснившейся боли, и с полузакрытыми глазами, которые в какое-то мгновение всегда крепко зажмуривались, а потом, в высшей точке блаженства, при первом гортанном вскрике, широко раскрывались и смотрели, не видя.

А вот Розелла, похожая на обыкновенную деревенскую потаскуху с похотливо расслабленными губами и дряблой плотью, непристойными шутками, хихиканьем и утробным урчаньем, без малейшего намека на утонченность и поэтичность. Вот она лежит, упершись ступнями в матрас, задрав вверх широко разведенные колени и приподняв все, что между ними, так что оно свободно раскачивается в воздухе, словно полотняное сиденье складного стула. Сейчас я вспоминаю, что в этой ипостаси Розеллы лицо у нее в самом деле выглядело совсем другим — губы, чуть вспухшие, словно от удара, действительно расслаблялись, она то и дело проводила по ним языком, а из уголка рта вытекала поблескивающая струйка слюны. Обнимая ее в такие минуты, я чувствовал — клянусь! — что ее плоть действительно стала дряблой. И, не сопротивляясь, я с головой окунался в обильную, густую слизь бытия.

А вот еще одна ее ипостась — когда Розелла с почти клинической отчужденностью исследовала возможности тела своего партнера. Например, когда я лежал на спине, а она поднимала мою руку и, доверчиво прижавшись ко мне, словно цыпленок под крылом курицы, начинала медленно водить носом у меня подмышкой, обдавая своим теплым дыханием влажные от пота волосы и время от времени, оторвавшись от меня и подняв лицо, спрашивала: «Что ты сейчас чувствуешь? Расскажи подробно».

Иногда, впрочем, мои показания ее совсем не интересовали, и ее исследования становились совершенно объективными. Дюйм за дюймом она разглядывала, изучала, анализировала тело, принадлежащее Джедайе Тьюксбери, и, казалось, была целиком поглощена этим занятием. «Что ты делаешь?» — спрашивал я, и она отвечала: «Ничего. Тебя это не касается», или «Тс-с-с, ты не видишь, я занята?»

Но однажды, когда я задал ей этот глупый вопрос, она взглянула мне прямо в лицо своими аметистовыми глазами и сказала: «Ладно, скажу. Я стараюсь запомнить тебя всего, до самого последнего крохотного кусочка, чтобы, когда я умру и не смогу тебя видеть, мне было о чем вспоминать».

И с этими словами принялась целовать меня куда попало, словно маленький ребенок.

Пять минут спустя она лежала на мне ничком, распростершись под прямым углом к моему телу и прижавшись к нему грудями. Голова ее покоилась у меня против сердца, лицо, обращенное ко мне, было почти скрыто свесившимися волосами. Протянув левую руку к моему лицу и запустив средний палец и мизинец мне в рот, она тихонько поглаживала заднюю сторону моих нижних зубов и осторожно ощупывала мякоть под языком, а ее правой руки я не видел, но чувствовал, что у нее на ладони лежат мои гениталии.

Так мы лежали долго. Если не считать ее едва слышного дыхания и едва ощутимых прикосновений пальцев ее левой руки, она была абсолютно неподвижна. В ванной, дверь в которую была приоткрыта, горел свет, и мне было видно, как отливают медью ее растрепанные волосы, наполовину скрывающие лицо.

Через некоторое время из-под этих растрепанных волос донесся шепот:

— Прикуси мне пальцы.

Я повиновался.

— Сильнее, — послышался повелительный шепот.

Я повиновался.

— Еще сильнее!

Я прикусил их так сильно, как только осмелился.

Она снова что-то прошептала, но я не расслышал. Я отвел ее руку от своего рта.

— Что ты сказала?

— Что хочу умереть, — шепнула она. — Вот так. Сейчас. Тогда больше никогда ничего другого не будет.

Я, встрепенувшись, приподнялся, так что она соскользнула с моего туловища и теперь лежала у меня поперек колен, откинув волосы назад и глядя на меня.

— Не говори глупостей, — сказал я, чувствуя, к своему удивлению, какую-то бессмысленную злобу, направленную против нее и против самого себя тоже.

Глядя на меня издалека снизу вверх, она наконец произнесла, по-прежнему шепотом, но совершенно по-деловому и бесстрастно:

— А может быть, я вообще хочу умереть.

— Какого черта… — начал я и осекся, не зная, что сказать дальше.

Она сползла с моих колен и неожиданно как-то резко, неловко, угловато встала с кровати. Сейчас я отчетливо вспоминаю эту необъяснимую неуклюжесть, как будто она, вдруг лишившись обычной плавности и грациозности ее движений, превратилась в старого артритика.

вернуться

22

Я мыслю, следовательно, я существую (лат.).

57
{"b":"174968","o":1}