Проходит три года. Если костный мозг донора прижился, если реципиент выжил и выздоровел, то через три года донору звонят и спрашивают, не хочет ли он познакомиться с реципиентом. Донор может отказаться. Реципиент тоже может отказаться. Но если оба согласились, то донор опять летит во Франкфурт, за ним опять присылают машину и опять везут в город Биркенфельд. На Встречу.
Встреча происходит в большом и почти никак не украшенном зале. Что-то вроде столовой при клинике. Там – металлические столики и простое угощение: канапе, пирожные, лимонад. Я был там несколько лет назад вместе с моим другом доктором Мишей Масчаном и группой российских детей, Мишиных пациентов, перенесших неродственную трансплантацию костного мозга. Детей наших было пятеро или шестеро. Они ели пирожные и начинали уже скучать. А мы с Мишей стояли поодаль у окна и ждали, когда придут доноры.
Потом открылась дверь и вошла молодая женщина лет тридцати. Худенькая и нескладная блондинка. У нее был очень растерянный вид. Она не знала, куда ей идти.
А мы знали. С первого взгляда.
– Господи! – прошептал доктор Миша. – Такого не может быть!
Эта худенькая блондинка была похожа на одну из наших девочек, как старшая сестра бывает похожа на младшую. Ошибиться было невозможно.
Миша подошел к блондинке, спросил имя девочки, которую та ищет, и разумеется, блондинка искала именно ту девочку, про которую мы думали. Миша представился, сказал, что это он, доктор, который делал трансплантацию, повел женщину через зал знакомиться с девочкой. Блондинка что-то щебетала по-английски. А потом увидела девочку, замерла и прошептала:
– Mein Gott! Das bin doch ich als Kind!
Я не знаю немецкого, но я понял, что она сказала: «Господи, это же я в детстве».
Наша девочка, кажется, испытывала подобные чувства. Она встала и, раскрыв рот, молча смотрела на себя взрослую.
Когда прошло первое потрясение, женщина рассказала нам, что она неудачливый юрист из Мюнхена, и что эта девочка – первая в ее жизни удача. А мы ей рассказали про девочку, что девочка из Сибири, и что ей тоже изрядно повезло с неудачливым юристом из Мюнхена. Надо было шутить как-то, тем более, что вокруг происходило черт знает что такое.
Явился двадцатипятилетний панк из Торонто, весь в цепях и с красными волосами. Но несмотря на красные волосы, он был как две капли воды похож на нашего мальчишку из Таганрога. Пришел американец, живущий на Гавайях, и наша девочка из-под Тулы выглядела как его родная дочь. Женщина из Португалии больше была похожа на нашу девочку из Архангельска, чем девочкина родная мать…
За соседними столами происходило примерно то же. На всех европейских языках люди выкрикивали: «Господи! Это же я в детстве!» Обнимались, смеялись, плакали, гадали, какая может быть связь между голландцами и канадцами, шотландцами и удмуртами, испанцами и поляками…
Некурящий доктор Миша сказал:
– Пойдем на улицу покурим. Невозможно же смотреть на это наглядное свидетельство того, что все люди братья.
В это время отворилась дверь, в зал вошла полная женщина лет сорока и закричала зычно по-английски:
– Где этот русский мальчик?
Единственный из наших детей, который еще не нашел своего донора, был совершенно на эту женщину не похож.
– Ну слава богу, – сказал доктор Миша. – Хоть эти не похожи друг на друга как две капли воды. Хоть как-то разбавляется экзистенциальное напряжение.
Мы подозвали женщину, познакомили с ее реципиентом. Она села рядом с мальчишкой на корточки, принялась щипать его за щеки, трепать ему вихры, подарила медведя… Потом подмигнула нам и сказала:
– Сейчас придут мои дети.
Через минуту в зал вошли дети этой женщины, близнецы. Наш мальчишка из Оренбурга был похож на этих близнецов из южной Англии как третий близнец.
За Виню
Моя мама купила Виню в магазине «Лейпциг» за год до моего рождения. «Вот у меня родится сын, – подумала мама, – и пусть у сына будет Виня». Первое мое отчетливое воспоминание о Вине относится к тому времени, когда мне было два года. Мы летим на самолете из Москвы в Петербург, Виня задумчиво смотрит в иллюминатор. Подходит стюардесса, улыбаясь, предлагает кислые карамельки. Я беру восемь и говорю Вининым голосом: «И мне тоже две».
Так Виня впервые заговорил. С годами эта способность в смышленом медведе развивалась. Я изощрялся, как мог. Я дошел чуть ли не до чревовещания. Во всяком случае, голос и характер Вини сильно отличались от моих. Я был болтлив, толст и трусоват. Виня же, наоборот, задумчив, ловок и бесстрашен. Я, безропотно покоряясь бабушкиному повелению, ел отвратительную рисовую кашу с курагой, а Виня, несмотря ни на какие угрозы, выбирал из тарелки только курагу. Виня ходил голым зимой, валялся в снегу, оставался ночевать на улице в шалаше и не боялся темноты. А я соглашался спать в носках.
Как-то раз взрослые мальчики остановили нас возле магазина и хотели отобрать выданные мамой на покупку молока деньги. Я убежал, а Виня остался невозмутимо лежать на траве и следить за движением облаков. На левой Вининой лапе белела (лапы набиты ватой) продольная рана. Наполовину оторвавшаяся от туловища голова болталась на нескольких суровых нитках.
Это было первое серьезное ранение в Вининой жизни. Несколькими месяцами позже медвежонка изуродовал в детском садике мой одногруппник и тиран Кирилл Щекотуров. Я боялся Щекотурова как огня, льстил ему, подносил тапочки после прогулки и добывал для него в столовой горбушки. Виня никогда ничего такого не делал, и однажды в самом начале тихого часа Щекотуров оторвал Вине голову.
Я прямо в белых трусах и белой майке побежал к заведующей. Меня пытались остановить воспитатели, но я покусал их и вырвался. Я знал, что на клиническую смерть человеку отпущено четыре минуты. Почему же медвежонку больше?
– Что? Босиком? – всполошилась заведующая.
– Спасите Виню! – крикнул я, бросил две медвежьи половинки на стол и выбежал из кабинета.
В игровой комнате я взял большую пластмассовую кеглю, вернулся в спальню и, захлебываясь слезами, крикнул:
– Встань, старый Щекотуров!
Слово «старый» было тогда единственным и самым страшным известным мне ругательством.
Я, наверное, выглядел чудовищно, потому что тиран Щекотуров послушно встал, прижался к какой-то тумбочке и в знак примирения протянул мне недавно выломанный из игрушечного автомобиля выключатель. Но поздно. Я бил Щекотурова кеглей и выкрикивал какие-то бессвязные слова: «За Виню! За черепаху! За тапочки! За воробья! За Виню! За Виню!»
Виню зашили. Я стал водить его гулять на Воробьевы горы. Однажды мы возвращались домой по метромосту, и Виня сказал мне:
– Почему ты жмешься к проезжей части? Боишься высоты?
– А ты разве не боишься? – парировал я.
– Нет, – лукаво отвечал Виня. – Спорим, спрыгну?
И Виня спрыгнул. Он медленно летел вниз в Москву-реку с самого верхнего яруса метромоста, а я стоял наверху, и постепенно до меня доходило, как ужасно то, что произошло. Из оцепенения меня вывел увесистый отцовский подзатыльник. Я закричал и перестал видеть вокруг предметы.
– Папа, спаси его!
Так, кажется, я кричал, а отец быстро тащил меня за руку назад к смотровой площадке, а потом вниз, вниз к набережной. По пути мы набрали камней, и отец стал бросать их в реку так, чтобы невозмутимо плывущего медвежонка прибило к берегу.
Я боялся, что Виня намокнет и утонет, или что его унесет куда-нибудь в открытое море, но отец кидал и кидал камни, пока наконец не вытащил Виню на остановке речного трамвайчика.
– Никогда больше не топи друзей, – сказал мне отец.
– Он сам прыгнул… – я пытался оправдываться.
– И не ври!
С этих пор Виня начал лысеть. Шерсть вылезала, и ткань расползалась во многих местах на лапах и на голове. Я сшил Вине комбинезон, а соседка по коммунальной квартире связала ему шарф. Примерно в это же время я дорос до той критической отметки, когда мальчики перестают интересоваться плюшевыми мишками. Я все чаще не брал Виню на прогулки. Мне нужно было интересоваться девочками, меня приняли в комсомол, мне исполнилось четырнадцать лет.