Светошников знал, что от дыма можно избавиться: надо каждое утро натощак разрезать третьим ножом черный бородинский хлеб и объедать, что остается на лезвии. Постепенно липкая мякоть вберет в себя дым, и внутри мозга опять будет чисто. Только есть надо прямо с ножа.
И не моргать.
Однажды – теперь давно – Светошников попытался объяснить Михаилу, что нужно делать, но не нашел правильных слов. Тот слушал, кивал и повторял: “Понял, Пал Романыч. Ясно, Пал Романыч. Сделаем, Пал Романыч”. Потом, один в машине, Михаил долго качал головой, и дым качался вместе с ним. Больше Светошников ему ничего не говорил и лишь наблюдал, как все больше Михаилового мозга тускнеет и становится неживым. Он, впрочем, знал, что наблюдать оставалось недолго.
В этот вечер он вел машину сам: Михаил стал бы спрашивать, куда ехать, а Светошников не знал: езда и была выяснением, куда ехать. Это мог сделать только он.
Светошников повернул налево; здесь было одностороннее движение, но он знал, что никто не поедет навстречу. Иначе б рука сюда не свернула.
Он уже кружил по серым от грязных сумерек улицам больше часа: без цели, плана, видимой нужности. Ждал, когда ему будет знак.
Дома вдоль переулка были поставлены плотно, словно боялись, что иначе упадут. Дома прерывались полукруглыми дырками арок, внутри которых стояла черная темь. Можно было въехать в любой двор и посмотреть в желтые окна, где жили люди, не видевшие себя. Они не чувствовали, как делать простые вещи. Поэтому в них прорастал дым. В некоторых уже ворочались другие существа, похожие на пауков с клешнями. Существа оформлялись из дыма и постепенно съедали людей изнутри. Светошников их видел, а люди – нет. Существа тоже видели Светошникова: они боялись, что он их выгонит и станет сам там жить. Только ему это было ни к чему.
В конце переулка висел круглый знак с четырьмя латинскими буквами: STOP. Слева от знака, спрятавшись за припаркованным мини-вэном, стояла патрульная машина ГАИ. Светошников проехал, не затормозив. Сидящие в машине милиционеры лениво посмотрели ему вслед. Светошников поехал чуть медленнее, надеясь, что его задержат. Он доехал до перекрестка, постоял, подождал и поехал дальше. Прямо. Против движения.
Теперь это было не важно: он мог ехать куда угодно и как угодно. Он мог нарушать все правила движения и недвижности – поворачивать, крутиться, стоять на месте, ехать с закрытыми глазами.
Светошников закрыл глаза и надавил педаль газа. Он ехал с закрытыми глазами, слушая испуганные гудки справа и слева. Влажный свет уличных фонарей просился под веки, но Светошников его не пускал.
Он знал, что сегодня ему покажут место.
Он почувствовал тонкую радость внутри, когда выехал на Плющиху, и открыл глаза. Радость звучала негромкой, извилистой музыкой справа от поджелудочной, где качался черный лепесток беды. Музыка становилась все отчетливее, зовя за собой, вглубь смоленских дворов. Было ясно, что ему хотят показать, куда нужно прийти, когда наступит время. Он знал это из предутренних снов.
Радость сместилась влево, и, почти не касаясь руля, он свернул вслед за ней в узкую ленту улицы Бурденко, против движения.
Здесь было пусто. Светошников остановился на углу одного из Неопалимовских переулков. Их было больше, чем один, и кто-то их пронумеровал. Хотя они и так разные, не спутать: в каждом жили свои птицы.
Он въехал на тротуар и стал ждать. Музыка звучала приглушеннее, будто на лютне играли под одеялом. Светошников знал, что это лютня, хотя никогда не видел инструмента. Он даже не помнил, откуда знал это слово. Светошников его раньше не слышал и сам не говорил.
Так с ним бывало: слова, что он не знал, появлялись и показывались ему, растворяясь затем в темноте. Они были как призраки настоящих слов, которые люди произносили каждый день, а он не мог. Раньше Светошников пытался сказать, что хотел, но выходило обрывками и нескладно. Потом он перестал, ограничив себя необходимыми звуками речи, выбирая слова попроще и покороче и только те, что нужны. Все другие слова оставались внутри и прятались в дальнем понимании, дразня его своей непроизносимостью.
Светошников на них не обижался: он научился обходиться тем, что мог сказать. Говорил он мало, да особенно было и не о чем.
Он просидел в машине больше часа, слушая приглушенные звуки лютни внутри. Потом – безо всякого перехода – музыка зазвучала громко, внятно, совсем рядом – под кожей. Светошников пытался услышать, куда смещаются звуки. Казалось, музыка стоит на месте и никуда не зовет.
Он не сразу увидел собак: они пробежали совсем близко – рядом с машиной. Их было пять, Светошников успел пересчитать дважды. Собаки бежали кучно, словно это одна собака. Музыка сместилась и позвала за собаками, влево. Светошников завел мотор и послушал внутри себя: он не хотел. Не сегодня. Может, и вообще обойдется. Пронесет.
Он знал, что врет сам себе.
Стараясь не смотреть, куда побежали собаки, Светошников повернул направо и осторожно поехал домой, удаляясь от музыки и соблюдая все правила дорожного движения.
3
Там была еще комната. Как все – четыре стены. Но ни одной южной. Заходить туда ни к чему: только остановка лишняя, а надо вслед, за мерцанием. Коридор.
На стенах – ничего. Стен вообще не было. Но понятно, что коридор. То ли не построили еще, то ли уже разрушили. Стен нет, а узко.
Он знал, что скоро будет ведро с чем-то мелким на дне, а потом – поворот и дверь. Что в ведре, Светошников не глядел никогда: понимал – лучше не видеть. Да и не нужно: его вело за мерцанием, прямо к двери. Ему было велено открыть дверь. Что дальше – понятно. Только он не хотел.
Сегодня коридор не кончался.
Светошников шел, сторонясь невидимых стен и ловко ступая вдоль трещин. Из трещин – голоса, но не громко. Словно не зовут уже, а так, для порядка плачут.
Светошников шел за мерцанием. Оно висело впереди, проступая из светлого коридора не окрашенными ни во что искорками. В середине мерцание закручивалось и беззвучно лопалось, расходясь в стороны от центра. Центр был глубже, как воронка. Но чуть-чуть.
Он прошел ведро. Теперь поворот и в глубине дверь.
Светошников повернул. Он увидел дверь сразу, и ему показалось, что сегодня она ближе. Значит, время подходит. Она сама к нему подвигается. Хитро.
Он посмотрел, как мерцание облепило дверь. Воронка в центре начала углубляться. Мерцание просачивалось сквозь дверь, втягиваясь в воронку, и надо было вслед за ним – открыть дверь.
Он подошел ближе. Почти рядом.
Он стоял совсем близко, меньше, чем полруки. Здесь надо было или открыть дверь и войти, или проснуться.
Светошников проснулся. Он так делал каждую ночь, уже месяц. Еще успеет туда.
Он полежал, привыкая к неровной тьме спальни после ярко освещенного коридора во сне. Рядом спала жена. Светошников ее не любил. Кроме нее и дочки, у него никого не было.
Он подумал разбудить жену, чтоб не так страшно. Светошников знал, что будить не станет, но думал об этом каждую ночь, когда просыпался перед серой тьмой московских рассветов.
Ему казалось, будто в Москве особенно плохо по утрам. Он, правда, редко просыпался в других местах.
Сон этот снился ему уже месяц, и каждую ночь Светошников послушно шел за мерцанием до самой двери. Он не то чтоб боялся; он бояться не умел. Он просто знал, что однажды придется туда войти, и притом не во сне. Во сне был выбор – проснуться. А куда проснешься наяву?
Светошников сел на кровати и посмотрел на свое темное отражение в зеркале. Словно не он, а кто-то еще. Да нет, он и есть. За ним длинной горкой спала жена. Ее в зеркале почти не было видно: лишь неровная холмистость одеяла говорила, что там кто-то лежит. Светошников повернулся вполоборота и потрогал под одеялом ее ноги. Он не помнил, какого они цвета.
Он спустился на нижний этаж и долго сидел у окна в гостиной, глядя, как снаружи нехотя светает. Ночь не хотела отступать и сдавалась частями, и голый осенний русский лес неровно проступал клочками, топорщась мокрыми ветками из неясной полутьмы. Справа лежала просека, за ней – другие коттеджи. Их было хорошо видно поверх невысокого забора. Сразу за лесом бежало в две стороны Дмитровское шоссе.