– Может, сказать ей?
– Скажи, конечно.
– Меня подмывало сказать. Думаю: не заплачет же, в самом-то деле? Уже рот открыл, чтоб сказать, а тут наши ребята вышли. Ну, шоферня наша. И позвали меня…
Андрей примолк. Появился муж Анюты. И Андрей, не зная, как и о чем теперь продолжать, тут же принялся за насмешничанье – оно сегодня уже как бы связывалось с Анютиным мужем.
– Жена-то твоя без чая тебя оставила, а? Распустил ты ее!.. Или сегодня ты ей все разрешаешь?
– Пусть веселится. День хороший, – сказал муж и опять со стоном принялся пить чай.
– Перебрал сегодня?
– Перебрал. Тебе жалко? – был простой и ясный ответ. Особенно это «тебе жалко?» было сказано ровно, спокойно, без малейшего наскока. Женщины в этой деревне не красавицы. Женщины незаметны, неярки и очень уступают мужчинам. Наш хозяин это подтверждал. Статный и породистый. Немногословный. Особенно же лоб был красив – большой и чистый лоб, в эту минуту весь в испарине от выпитого чая.
– Ваша девочка? – спросил он меня.
– Нет.
Мы рассказали, что взялись подвезти Машулю на машине, и что мороз, и что как это ее одну отпускают. Муж Анюты не ответил на это. Прихлебывая чай, он только сказал:
– Зареченская.
* * *
Мы с Андреем вышли. Андрея скоро зазвали дружки, а я бродил, смотрел – как солнце бьет в снег и как снег, не шелохнувшись, с абсолютной отдачей и ясностью его отражает. У зимнего переезда по-прежнему толпился народ. Подъезжали новые машины.
Из избы слышалось многоголосое пение:
Ехали казаки, ехали по-над лесом,
Ехали…
и взлетали, как вспугнутые, женские высокие голоса. И кто-то частил на припеве. Слышались пьяные выкрики.
Я увидел знакомого. Вышел без пальто на мороз и стоял на крыльце тот паренек, что ехал с магнитофоном. За ним вышел и хозяин, толстый мужик. Этот улыбался, был доволен, что паренек хорошо у него в гостях выпил, все как надо. Паренек был без шапки, в спортивном пиджачке и, заплетаясь языком, все спрашивал – где находятся свиньи. Хозяин думал, что это пьяный лепет, и не отвечал, только махнул рукой:
– Будет… Будет тебе!
Запинаясь, едва не плача, паренек что-то растолковывал. А хозяин не понимал.
– Роза Петровна! – забарабанил паренек в окошко с улицы. – Роза Петровна, где же свиньи?
Роза Петровна кричала ему в окошко:
– Евлантьев! Зайди немедленно!
А он все стучал, звал, просил. Но было не до него, в избе пели. Записывали на магнитофон или нет – неизвестно, но пели.
– Да ну вас к черту. Роза Петровна! – крикнул паренек и сам, решительно пошел по узкой снежной тропке в глубь двора. С ним и хозяин. Хозяин ввел в хлев, там были два здоровенных кабанчика.
– Когда купил их, были малюсенькие. Как рукавички, – объяснял хозяин. – Всего за тридцать рублей купил…
– Как рукавички… Малюсенькие… – умиленно повторял пьяный парнишка и вдруг схватил кабанчика за бока. Тот, истошно вскрикнув, рванулся. За ним второй – оба кабанчика выскочили из хлева, сбились с тропинки и, неловко прыгая и дергаясь, бежали по глубокому снегу. Паренек тут же настиг одного из кабанчиков, схватил. Тот орал с перепугу, зарывался в снег. «Ну, покричи. Ну, подай голос», – просил парнишка и, нащупав коротенький хвостик, наматывал его на пальцы, дергал, тянул. Сказать, что кабанчик подавал голос – это ничего не сказать. С диким визгом он кое-как вырвался, парнишка успел схватить его обеими руками, и кабанчик тащил его, метра три вспахивая снег. Парнишка встал с улыбкой блаженного, лицо его было залеплено снегом. И тут же прыжком он кинулся на второго и взял-таки его мертвой хваткой. Кабанчик орал. Хозяин корчился в снегу от смеха. Выскочившая в накинутом пальто Роза Петровна кричала строгим голосом:
– Евлантьев! Евлантьев, прекратите!
А парнишка, прижимаясь лицом к щетине, улыбался и повторял:
– Первый раз живых увидел. Никогда их не видел… Первый раз!
И вот он возвращался в избу, весь в снегу, с улыбкой счастливого человека (и с темной отметиной на щеке – кабанчик все же лягнул). Трогая эту отметину, паренек сиял:
– Это он любя… Это он мне на прощанье.
* * *
Увидел я и первооткрывателя: Ермилов сидел с хромым председателем на заснеженном крыльце будущей столовой для проезжающих. Они вели шепотом напряженный разговор.
Затем Ермилов встал, отбросил папироску и сказал громче:
– Болты, ключи гаечные, шестеренки – четыре ящика!
У председателя, видимо, заколотило в сердце.
– Сколько ж они просят?
– Тут не просят, тут давать надо. Шестьсот за все. Триста сейчас, а триста захватят на обратной дороге.
Председатель закачал в ужасе головой, трусовато заойкал:
– Нет, боже мой, нет… Откуда такие деньги?
– Давай, тебе говорят, не жмись… А еще председатель! Тебе сторожем быть, а не председателем!
– Уж очень… оно ведь дорого. И притом ворованное ведь продадут, а?
– Тебе-то что? Или думаешь, ворованные болты без резьбы бывают?
– Не думаю я этого.
– Ну?
– Деньги-то какие…
Ермилов сплюнул, повернулся и пошел.
Председатель, сильно хромая, заспешил за ним. Заглядывая в глаза:
– Да я… Да погоди… Ермилыч…
– И слушать не желаю.
Председатель знал, что Ермилов горячий – может уйти, не повернуться. И потому, хоть и прихрамывая, не отставал ни на шаг.
– Ермилыч… голубь! А не ворованное?.. А вдруг они тебя обманывают?
– Говорят же тебе: нет, не ворованное!
– А поклянись.
– Ну, клянусь!
Председатель схватил его за рукав полушубка:
– Ермилыч… Может, это. Может, правда купить у них? Бог с ними, с деньгами…
– Иди сам договаривайся. Я больше не ходок.
– Пойдем вместе. Пойдем и купим… Ермилыч, ты ж и языкат, и все такое. Пойдем вместе, а? Пойдем, голубь…
Так они и прошли вместе к трем громадным мазовским машинам, что стояли носами друг к другу, будто принюхивались.
А кругом шло продолжение. Девки в нарядных платках стояли на правом или на левом крыле машины и болтали с приехавшими шоферами. Или уже влезли внутрь кабины и, закрыв окна, болтали и беззвучно, немо смеялись там, внутри.
Вечерело. Возвращались те, кто ездили в райцентр. Первыми возвращались старушки – шли мелкими шажками и сияли старушечьей благостью.
Солнце садилось. Снег становился алым, затем багровел – и надолго переходил в розоватый, мягкий, с сумеречным наплывом. И пришло ощущение, которое подстерегает без причины и не угадаешь где. Вот так и было. Стали розоватые сумерки. И ничего особенного. Кто-то бросался снежками. Девки болтали с шоферами. А деревенские пацаны не прекращали своего челночного движения: прыгали в машину, ехали через реку, а там цеплялись к встречной машине и возвращались в деревню.
* * *
Я вернулся в избу. Анюты дома не было. Муж ее и дети спали – из спальной комнаты доносилось мерное и хорошо слышное хозяйское дыхание.
– Ну? Спать будем? – спросил я Машулю.
Девочка сидела и рассматривала отрывной календарь. Пальцами она придерживала красные воскресные листки. И сказала:
– Хочешь, почитаю тебе по одним воскресеньям?
Читала она легко, бегло. К вечеру она стала гораздо активнее, как это и бывает у вялых детей. Слова ее торопились, с лихорадочной даже спешкой. Глаза блестели. А было время спать.
Мы стали укладываться. Для меня и Андрея (Андрей где-то загулял) на полу лежали старые тулупы. А Машуле еще днем было постелено на сундучке. Я сказал ей: «Спокойной ночи», – и, не гася свет, мы скоро уснули.
Проснулся я оттого, что Машуля меня звала.
– Что такое?
– Волк, дядя… Волк.
Время от времени слышался вой.
– Это не волк, Машенька. Это собака. Ты ж девочка умная, знаешь, что по ночам собаки иногда воют. Это бывает…
– Нет, дядя, волк это. Честно вам говорю: волк…