Идут они с сестрой Клавой по Таганрогу (Алешку с внуками Клавиными дома оставили), по самой расцентральной улице. И чует баба Зоя: поглядывает на нее, на Зою, народ. Она довольна: только-только пальто новое пошила. Глядят значит, хорошее пальто получилось. Может, даже завидуют. Но не просто глядят, а весело. Прямо смеются. Баба Зоя в ответ улыбается: веселые люди в Таганроге! Пришли к Капитолине, двоюродной сестре, разделись-разулись. Посидели. Выпили, конечно. Одеваться стали. Надела баба Зоя один сапог, другой не найдет никак. Рядом еще какой-то, без пары, стоит. Но не ее — зеленый. А у нее — темно-красные сапоги были. Поискала-поискала — нету. Призвала Капу на помощь.
— Да вот твой сапог, — говорит та и на зеленый показывает.
— Да у меня глянь какие — красные, — выставляет обутую ногу вперед баба Зоя. — А это зеленый.
А тут Клава подходит, она уж все сообразила:
— Зой, ты никак в разных сапогах пришла. Один твой, а другой-то, зеленый, мой, видать. Ой, да как же ты шла-то?
У меня нога на два размера больше! — И они все так и покатились со смеху.
Вроде ничего особенного. По центральной улице — в разных сапогах. Подумаешь! Но баба Зоя, каждый раз добавляя все новые и новые подробности, изображая и прохожих, и саму себя, и Капу с Клавой, рассказывала это так, что Лена хохотала как ненормальная, будто впервые слышала.
Вот такая она была, баба Зоя. И любила ее Лена — очень.
Приезд Лены совпал с очередной безработной полосой в жизни Ольгунчика. И она, то есть Ольгунчик, была свободна как ветер и страстно желала общаться.
Лене общаться хотелось меньше — ей хотелось читать. Она привезла с собой два тома Довлатова, кроме того, наметила перечитать кое-что из родительской библиотеки. Но, поскольку отбиться от Ольгунчика было тяжело, уединиться с книжкой получалось только с утра. И Лена, просыпаясь, как по будильнику, не позже семи, спешила открыть заложенную страницу. Читая, успевала думать: «Вот чем он так держит? Предложения — по два слова. И слова-то самые вроде обычные. А эффект потрясающий!»
Собственно, беглый довлатовский лаконизм, о котором Лена вычитала у кого-то из критиков, и завораживал больше всего. Хотя «завораживал», конечно, не то слово. Наверное, не позволял душе не откликнуться, вот как. Или — удивлял сопричастностью, или — торопил оглянуться вокруг и сказать: все так оно и есть.
Но что-то еще, более важное, притягивало Лену к довлатовским строчкам и роднило с ними. Она никак не могла поначалу понять, что именно. А потом вдруг, остановившись однажды на полуслове, тряхнула головой: это же так просто! Он никому не выставляет оценок, никого не подгоняет под общий знаменатель. Его герои живут так, как умеют. И судить их за это — не нам. И этим, кстати, Довлатов, при всей своей близости к Чехову, выгодно от него отличается. Вот что сегодня, в очередное утро своего краткосрочного отпуска, поняла Лена.
Своими литературоведческими изысканиями можно было поделиться, конечно, только с Аллой. Ой нет, уже не только с Аллой… Но они оба, и Алла и Буланкин, далеко. Поэтому оставалась — Ольгунчик.
Не дожидаясь, пока подруга прискачет сама, Лена поехала к ней в общежитие.
Когда она стояла на остановке, мимо провезли — вы не поверите — ослика! Самого настоящего. Куда и зачем его везли? И вообще где взяли? В Рязанской области в хозяйстве их, кажется, отродясь не держали. Ослик, обреченно опустив голову с торчащими в разные стороны длинными, мелко дрожащими ушами, спокойно стоял в грубо сколоченном деревянном неполном домике. У домика этого отсутствовали две противоположные стенки: с одной стороны была ослиная голова и передние ноги, с другой, соответственно — задние ноги и хвост. Соорудили эту постройку, очевидно, для того, чтобы ослик самовольно не выпрыгнул из прицепа, в котором его так изобретательно транспортировали.
Глаза у осла были очень добрые. И очень грустные: куда везут? за что? Лена успела очень хорошо рассмотреть эту печаль, потому что машина с прицепом притормозила за остановившимся троллейбусом.
А потом животное повезли дальше. И Лена еще долго-долго вспоминала его глаза и думала, что это был первый настоящий ослик, которого она видела не по телевизору.
Общежитие Ольгунчика находилось далеко, и Лена ехала долго, одновременно вспоминая отчаянную безысходность в глазах длинноухого невольника и думая про довлатовскую прозу с ее выразительной прозрачностью, с ее героями, обаятельными в своей непритязательности, с ее странностью и непоследовательностью жизни, которую автор ни в коей мере не пытается ни подправить, ни объяснить.
Подходя к общежитию, Лена увидела выходившую из ворот улыбающуюся пожилую женщину. Она жила в этом общежитии. Такой же пожилой мужчина остановился, пропуская ее. Он тоже, видимо, жил здесь.
— Как сама-то? — спросил.
— Да слава Богу, — ответила женщина. — Рука вот только отнимается. И нога левая совсем никуда. А так все слава Богу. Рука только беспокоит.
— Да… Теперь-то уж до самой смерти будет беспокоить, — произнес мужчина.
И они пошли каждый своей дорогой.
Лена поднималась на восьмой этаж по заплеванной и обильно забросанной банановой кожурой лестнице. Лифт здесь не работал хронически. А если бы и работал, Лена не рискнула бы в него зайти. Грязная лестница была надежнее.
Про Довлатова Ольгунчик слушала внимательно, хотя читать его не собиралась по той простой причине, что, как вы помните, не читала книг вообще, находя все в самой себе.
Она слушала-кивала, а потом спросила:
— Лен, и не надоело тебе?
— Что? — строго взглянула на подругу Лена.
— Что-что — читать! Вот что тебе это дает? Объясни мне, пожалуйста.
— Олька, ну какие ты глупости городишь! — возмутилась Лена. — Это учит думать, учит чувствовать.
— А без Довлатова, значит, ты думать и чувствовать не умеешь?
— Да ну тебя! — отмахнулась Лена. Но все-таки решила завершить короткий спор чем-нибудь убедительным. Вспомнилось почему-то только про шаолиньских монахов, про которых как-то рассказывал Буланкин.
— Знаешь, как говорят шаолиньские монахи? — спросила она Ольгунчика.
Ольгунчик сделала заинтересованное и серьезное лицо, хотя ей уже было очень смешно.
— Каждый день тренируй разум и тело, — медленно и значительно проговорила Лена, с некоторых пор настойчиво бросающая курить и ежеутренне выполняющая нехитрый комплекс йоговских упражнений, которые, разумеется, присоветовал ей Буланки н.
Услышав про шаолиньских монахов, Ольгунчик всплеснула руками и, опрокинувшись на диван, задрыгала ногами:
— Во дает! Откуда ты такого набралась?
— Да уж набралась, — заулыбалась Лена.
— Ой, не могу, — продолжала дрыгать ногами подруга. — И курить бросила!
Тут до Ольгунчика что-то дошло, она села и шепотом спросила:
— Влюбилась?
— Влюбилась, — подтвердила Лена.
— Наконец-то, — подвела черту Ольгунчик и выдохнула: — Рассказывай!
У самой Ольгунчика дела с любовью обстояли неважно. Она активно знакомилась по объявлениям, но ничего путного из этого не выходило.
— Понимаешь, нет в Рязани мужиков нормальных. Свободных, я имею в виду, — жаловалась она Лене. — Нищие, затюканные или осторожные, жадные, подозрительные. А запросы у них ого-го! Ты бы посмотрела. На днях с одним встретилась. Лысый, личико с кулачок, глазенки бегают. И говорит мне: «Извините, вы не в моем вкусе». Не в его, козла, вкусе! Он думает, что у него есть вкус. Представляешь?! Уж если я не в его вкусе, то кто ему тогда нужен?
Лена выслушивала обличительные монологи Ольгунчика и думала о том, как все-таки действительно несправедливо устроена жизнь.
Ольгунчик, полноватая сексапильная кудрявая шатенка с очень синими глазами, никогда не впадала бы в свои депрессии, если бы рядом наконец появился надежный сильный мужчина, способный вытащить ее из ненавистного общежития и создать для нее такие условия, при которых она могла бы не работать. Да, не могла она работать! Вы знаете, так бывает.