Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Но что это?! Откуда вместо Клавдии свинья?! Чушка, грязная свиная харя! Хрюкает и тянется мордой к столу… Письмо мое в ЦК схватила пастью, чавкает. Отдай, сволочь, отдай!!! Товарищи из ЦК, уберите эту свинью! Аз ох ун вэй, за что мне эти цорес? Красные кони скачут… Тройка, и какой шлимазл тебя выдумал? Куда ты несешь меня?

* * *

А может быть, мне и оставить здесь, на этой пропахшей клопами и пылью плацкартной полке героя моего в минуту, злую для него, как Пушкин своего Онегина? Но читатель наверняка ждет окончания истории. Вероятно, ему мерещится такая картина.

Поезд медленно подползает к перрону М-ска. Самуил Моисеевич тщетно пытается что-то разглядеть сквозь заледенелое стекло. Потом собирается, укладывает в кулек припасы — недоеденный плавленый сырок и горсть липких конфет-подушечек. Все это вместе с электробритвой «Харьков» и вафельным полотенцем — в свинокожий портфель (помните, в начале рассказа?). Надевает на плечи рюкзак колхозного типа, завязывает уши солдатской шапки-ушанки и потихоньку выходит на платформу — прямо в объятия жены и детей.

— Приехал! Наконец-то приехал? А что ты привез?

Они мирно на трамвае (стук-стук-стук…), приветствуют дворничиху, яростно скребущую лед, заходят в подъезд (о долгожданное тепло и свет цивилизации!), и жизнь катится дальше по рельсам судьбы, и Самуил Моисеевич забывает (не сразу, месяца через два) о нанесенных ему обидах и оскорблениях.

Но все могло быть иначе…

Пыхтя, выпуская клубы пара, поезд подкатил к вокзалу. Торопясь, чувствуя во рту горький привкус лекарства, Самуил Моисеевич уложил свой скарб, взвалил на спину свой рюкзак и вышел на платформу. Его никто не встречал. Тоже мне жена! Посылал же ей телеграмму. Он побрел вслед за остальными на остановку. Трамвая долго не было, Самуил Моисеевич устал и замерз. Раздраженно пнул ногой картонную коробку (под ней оказался камень). Чертыхаясь и прихрамывая, влез в трамвай, нашел свободное место. По дороге к дому опять нахлынули мрачные мысли. Что, доннерветер[7], случилось? Почему Татьяна не пришла? Может, заболела? А вдруг она решилась изменить ему с Блохом или Котовым? (Самуил Моисеевич давно ее в этом подозревал.)

— Брось, Самуил, ерунда, — убеждал он себя непонятно чьим голосом. — Все обойдется. Вот и знакомая пятиэтажка.

У подъезда дворничиха скребла снег лопатой. Окликнула:

— Все ездишь, старик? Доездишься, смотри!

— Какой я ей старик? — он провел рукой по щетине на подбородке. — Грубая, невоспитанная женщина.

Поднялся на третий этаж, долго звонил. За дверью — тишина. «Никто не ждет вечного странника», — горько подумалось. С трудом открыв дверь (замок заедал), вошел. Дома никого. Дети, понятное дело, в школе. Но где же Татьяна?

В комнате на столе белела записка. «Уехала на конференцию по зарубежке в Свердловск. Котлеты в холодильнике, ешь, Таня». Резко закололо в груди. Он еще раз непонимающе прочел записку. Почему не дождалась?! Знаю я эту конференцию! С Мишкой Блохом укатила, от семьи отдохнуть. Бабник, алкоголик! То-то они перемигивались при моем отъезде.

Волна непонятной черно-зеленой мути накрыла его с головой. Очки свалились на пол. Самуил Моисеевич слепо, растерянно шарил по грязному полу. Наконец, нашел. Зачем-то, спеша, выгреб лекарства из маленького шкафчика, сразу всю кучу: теофедрин, солутан, пирамидон. Запихал в рот, не считая, целую горсть таблеток, запив холодной водой. Потом рассеянно пробежал глазами лежащую на столе газету (последняя страница, объявления о разводах), начал читать дальше, уронил на стол голову… Так его и нашла соседка по коммуналке, случайно заглянувшая за солью.

Потом — «Скорая», больница, реанимация… Самуила Моисеевича без особого труда откачали, через неделю выписали. Вскоре все выяснилось — Татьяна Леонидовна и правда вернулась с конференции, дети приходили в больницу, приносили яблоки, кислую капусту…

Что было на самом деле? Какой вариант — ложь, а какой — правда? Я не знаю ответа. Пусть решает сам читатель.

А если третье — вовсе фантастическое? Послали товарища Хацкеля с секретной миссией на историческую родину, на что он и намекал в письме лично Никите Сергеевичу? Все может быть, господа, на этом свете.

Прощайте, Самуил Моисеевич, учитель географии и астрономии, энтузиаст планетариев. До встречи… там, где все мы встретимся когда-нибудь — «на этом береге зеленом, где смерти нет и свет в окне…»[8]

Анна Золотарева

ФАНЯ

Каждый солнечный день она выходит на просторный балкон, протянутый вдоль целой стены странного дома, в народе именуемого Коммуной, разодетая в темное платье, цветущее пунцовыми пионами, и жирные рубины блескуче окружают ее короткую сильную шею. Прекрасные черно-опасные глаза интересно мерцают из-под приопущенных век. Обжигают и слепят солнечным отблеском драгоценные золотые зубы, когда она вдруг неведомо чему улыбается, а когда, отгоняя несуществующее наваждение, встряхивает головой, переливаются дремучим пурпуром темные, почти не завитые кудри. Она устанавливает на горизонтальную, презревшую земное притяжение, грудь книгу и делает вид, что читает. Грамоты она не знает, но знает, что ее видно из многих окон, а это ей и нужно, этого-то она и хочет — быть видной. Все должны знать, что у нее есть новое платье и рубиновое ожерелье и что она снова вышла замуж.

Замужем Фаня бывает постоянно, но отчего-то так получается, что через недолгий промежуток счастья мужья ее скоропостижно умирают, несмотря на то, что она любит их, каждого любит по-настоящему. Когда Фанька выводит мужа под руку во двор — оба степенные, статно ступающие, с поднятыми подбородками и выпрямленными плечами, — ей кажется, что все вокруг: Надька-дура, соседки, которые никогда не моют пол в колиндоре, Ирка-гордая — все эти уроды пухнут от зависти, глядя на них из своей убогой, коммунальной, коммуновской жизни. Осознание этого греет ее и возвышает над затхлым застоявшимся бытом, как стрекозу солнце, раздувающее теплом полое насекомое тельце и поднимающее ее, стрекозу, над легкой зыбью спящего озера. Несмотря на то что она уже далека от сочной молодости, совсем не молода телом, ей все нипочем, вернее, она знает, что почем, знает цену себе, знает цену всему, для нее нет бесценных вещей.

— Кому не нравится, что я подставляю свою п…, пусть подставит свой рот, — говорит она, громко хохоча, закидывая голову и звонко хлопая себя по бедрам так, что начинает колыхаться искрящийся пылью воздух вокруг нее, стены вспыхивают солнечными зайчиками, и от этого всем становится тоже неприлично смешно и как-то неловко:

— Да чего там, чего там, нам нравится…

Она разговаривает матом, и в этом непревзойденна. В этом ее натура, отвергнувшая все ненужное, условное и фальшивое, все то, что напридумывало себе современное общество, натура, знающая силу слов и богатство интерпретаций.

— Ба-аб, дай денег, я мелирование сделаю, — выпрашивает Танька, внучка.

— Що?! Сначала тебе мелирование, потом мандирование, а потом и на мужика денег попросишь?!

Многие ее высказывания подхватывались обитателями дома, всеми, кто способен был что-либо подхватывать, и передавались каждым, кто способен что-либо передавать, из уст в уста, перча их и пороча. Наиболее афористичное высказывание обретало крепкие непрозрачные крылышки и влетало даже в самые юные нежные уши и, жужжащее, билось там, уча житейскому разуму. Иногда даже трудно было вспомнить, тетя Фаня это придумала, или так всегда говорили в Коммуне.

Но основное свое жизненное назначение она обретала в скандале. Любой узревший скандал с участием Фани мог бы утверждать, что артистизмом и трагичностью он превосходит любую корриду.

— О-о-о-о!!! — Голос ее звучит многогранно, одновременно он и скрипит и звенит, стонет и мечется, в нем и печаль поет светлая, и — присвистом — безысходная тоска. — Серде-е-енько мое-о-о, божемой-божемой, убилименясовсемуби-и-ыли! — бьется она над одним из крашенных синим и давно облезлых сундуков для картошки и разного хлама, которыми заставлен длинный коридор на этаже. — Шуркам, сук такой, поставила свой ящик сюда, а мой возле труба! Все сгниет, горемне-горе! — И, низенькая, обхватывает цепкими белесыми ручонками деревянного неповоротливого урода и волочит его на место, вихляя на ходу всем телом, отпихивая, отсеивая подступающих со всех сторон враждебных старух. А ведь может и без скандала просто в лоб заехать, что с нее возьмешь, это ж Фанька.

вернуться

7

Доннерветер (нем.) — ругательство, буквально «гром и молния».

вернуться

8

Неточная цитата из стихотворения Юнны Мориц «На этом береге».

24
{"b":"174671","o":1}