А на следующий день я должна была лететь в Афины с гробом мужа. Чтобы успеть на самолет, мне предстояло выйти из дома в четыре часа утра. Была середина ноября. Я спустилась во двор и оказалась в аду: дождь со снегом, пронизывающий ветер, холод, почти темно. Еле разглядела заказное такси — стояло поодаль. И опешила: посередине двора — серая “Волга” отца. И он стоит рядом с машиной, закутанный в свой знаменитый шарф до самых глаз, чтобы не простудиться. Отец взял меня за руку и так, держа за руку, провожал почти до самого самолета. Он прошел все “кордоны” и все шел и шел, держа меня за руку. Таможенники узнавали его, здоровались и — удивительно — не посмели остановить.
Отец дал мне с собой в Грецию колоски пшеницы с Украины. Он всегда чтил народные обычаи и верил в приметы. Зерна из этих колосков я должна была бросить на могилу Костаса в Афинах. Я не стала задавать вопросов, а сделала все, как он сказал. Но зернышки почему-то не взошли на греческой земле. Жаль.
Отец был легко ранимым и чрезвычайно обидчивым человеком. Обиды не забывал.
Как-то он организовал своей внучке Анюте поездку на Украину. Она должна была посетить не только прекрасный город Киев, но и самое дорогое для отца место на земле — деревню Марьяновку, увидеть хату, где он родился... Он ждал возвращения внучки с нетерпением: как там ее приняли, с кем встречалась, о чем говорили? Как там его родная Марьяновка? Было жаркое лето. Отец жил на даче и постоянно посылал Нину Феодосьевну (секретарь И. С. Козловского — авт.) звонить мне в Москву — не появилась ли Анюта. Она задерживалась. Отец ужасно нервничал. Я звонила в Киев. Там сказали, что Анюта уже уехала домой. Отец не выдержал и, чтобы поскорее увидеться с путешественницей, приехал в душную Москву — не мог усидеть на даче. Но “поймать” мою племянницу нам не удалось. Едва заехав в Москву, она тут же уехала с молодежной группой “восстанавливать” какой-то монастырь. Деду позвонить забыла. Мне тоже. Отец не смог этого понять и смертельно обиделся. Он снова поехал на дачу и, по словам Нины Феодосьевны, места себе не находил, страдал. Он отнесся к этому поступку не как к проявлению обыкновенного детского эгоизма или необязательности, которая так часто встречается в поведении молодых людей, но как к предательству.
Отец склонен был драматизировать события. И еще он судил по себе. Сам-то он был неравнодушным и очень обязательным человеком. И к детям подходил со своими мерками. Эти мерки были очень высоки и порой недостижимы.
С Украиной, своей родиной, отец был связан нерушимыми душевными узами всю жизнь, до самого конца. Он любил Украину преданно и нежно — сыновней любовью. Любил ее обычаи, природу, язык (часто говорил со своей сестрой по-украински). Отец собрал и обработал украинские колядки и был уникальным исполнителем украинских народных песен.
Мальчиком он пел в Михайловском Златоверхом монастыре. Известность пришла к нему именно на Украине. Полтава занимает особое место в его творческой жизни. В 60-х годах в миргородской газете “Знамя перемен” появилась его статья. Привожу выдержку из этой газеты: “...Вот Полтава. Перед ней я в долгу. Говорят, что она стала еще лучше и краше. О память можно греться, а можно уколоться. В данном случае это благодарная память. А Театр! А коллеги по искусству! Помимо того, что я пел в опере, приезжал на спектакль верхом на лошади, я же играл и в драматических спектаклях — “Парижская коммуна”, например. ...Всех помню, всех ценю, но больше всех я вспоминаю своих первых слушателей...”.
Отец часто рассказывал о своей полтавской жизни. Некоторые сценки так и стоят перед глазами.
Темным вечером, после спектакля из театра на Панянскую гору шагает молодой Фауст, Герцог, Альфред или Дубровский. Идет с мешком на плечах. В мешке заработок — паек, выданный натурой. “Всех кормил Ванюрчик, — смеялся отец, — семья большая, а работников в ней, кроме меня, не было”. А потом отцу выдали коня как транспортное средство. Вот представьте такую “картинку”. На сцене Фауст — в трико, коротком плаще, со шпагой... А у театра привязан конь. Он нетерпеливо перебирает ногами, ждет конца спектакля, чтобы скорее отвезти своего хозяина домой на Панянскую гору.
Отец был упрямым человеком. Сколько ни проводила с ним Е. А. Фурцева разъяснительных бесед по поводу того, что при социализме невозможно узаконить строительство детской музыкальной школы за счет частного лица, да и свершения социализма хоть и велики, но еще не достигли уровня, который позволил бы строить музыкальные школы в колхозах, отец поступал по той известной басне Крылова: “А Васька слушает да ест”.
И он все-таки добился. Добился невероятного. Музыкальная школа в селе Марьяновка, построенная на средства отца, вернее, на отчисления от его концертов, существует. И кто знает?.. В моем мозгу откуда-то издалека начинает звучать голос Козловского — Вертера: “И вот в долину к вам другой певец придет...”.
Сейчас в деревне Марьяновка — культурный центр им. И. С. Козловского, а в хате, где он родился — музей. Марьяновцы свято хранят память о своем великом земляке.
А хор марьяновских детей при музыкальной школе много раз приезжал в Москву на выступления. Конечно, не обходилось без помощи отца, который хлопотал, хлопотал, хлопотал... И всегда устраивал марьяновских детишек на “елку” в Кремль. Они вместе с учительницей были желанными гостями у него дома. Он заботился о них и несколько раз выступал с этим хором.
Отец вел напряженную общественную жизнь. Сколько я его помню, он все время хлопотал за что-нибудь и кого-нибудь и постоянно подписывал разные документы, просьбы, обращения к властям...
Несмотря на то, что он тщательно себя берег и старался оградить от раздражителей внешнего мира, отец никогда, до конца своих дней, не мог с равнодушием относиться к ближнему и к событиям жизни, его окружающей. Он все время за кого-нибудь просил. Иногда очень смешно сердился: “Черт бы его побрал! Я же все сделал! Я же все подписал! Что еще — почему опять звонит?! Найти ему жену? Убить тещу? Что надо?!”.
Все это приходилось выслушивать и “регулировать” всегда спокойной и всегда все понимающей Нине Феодосьевне Слезиной, которая защищала его грудью от странных и порой полубезумных просителей, от праздных звонков, от докучливых посетителей. Она всегда знала, подзывать его к телефону или не подзывать, назначать встречу или не назначать, и на когда назначить, и в чем суть вопроса... Она вела все его дела, в том числе и по “связям с общественностью”, была его защитой и подчас спасением. И, конечно, вечной поклонницей. Нина Феодосьевна не смогла пережить смерть отца. Она ушла вслед за ним.
У отца было множество поклонниц. Я и сейчас вижу перед собой запомнившиеся мне с детства их юные лица. Шли годы, лица старели, но не покидала этих женщин восторженная любовь к отцу, к его таланту, к его высокому искусству, к театру, к музыке. Быт отца под конец жизни был плохо устроен. И, мужественно преодолевая возраст и болезни, “девочки”-поклонницы помогали, как могли: ходили в магазин за продуктами, мыли пол на даче. Их преданность достойна восхищения. Спасибо им.
Интуитивно, а может быть, потому, что отец был от природы умным человеком, он приблизил к себе только тех, которые более, чем другие, способствовали его творчеству. Мне кажется, что таким образом он старался как бы защитить свой талант, свой “божий дар” — ниспосланный ему свыше уникальный голос... И из множества поклонниц он приблизил только Нину Феодосьевну Слезину и Ольгу Николаевну Андрианову. Эти две замечательные женщины были, на первый взгляд, не похожими друг на друга, как небо и земля. }Но их объединяло одинаковое отношение к отцу — жертвенное и бескорыстное. Обе они были по-настоящему интеллигентными людьми, терпеливыми и, что порой было нелегко, умели держать себя в руках в любых жизненных ситуациях, были преданы отцу бесконечно. Они превратили всю свою жизнь в Великое Служение. Отцу? Искусству? Человечеству? Не знаю. Знаю только, что каждая из них достойна уважения и восхищения.