Сам Саладин вообще то быть наглым не стремился, но его фортуна была таковой несомненно. Именно это и бесило его противников. Ведь этот тридцатилетний курдский военачальник никогда не был амбициозным человеком, и те, кто видел, как он начинал, знали, что он бы легко удовольствовался обычным званием эмира, одного из многих себе подобных, если бы судьба против воли не выдвинула его на авансцену.
Вопреки своему желанию он отправился в Египет, где его роль в завоевании была сведена до минимума, однако именно по причине своей малозначительности он был вознесён на вершину власти. Он не осмеливался думать об устранении Фатимидов, но когда он был принужден принять подобное решение, он оказался преемником самой богатой мусульманской династии. И когда Нуреддин решил занять его место, Юсуфу даже не пришлось защищаться: его повелитель внезапно скончался, оставив наследником отрока одиннадцати лет, ас-Салеха.
Меньше чем через два месяца, 11 июля 1174 года, в свою очередь со сцены ушёл Амори, ставший жертвой дизентерии в момент подготовки нового вторжения в Египет при поддержке сильного сицилианского флота. Он завещал королевство Иерусалим своему сыну Бодуэну IV, юноше тринадцати лет, на которого пало самое ужасное проклятие — проказа. На Востоке оставался только один монарх, который мог помешать неудержимому возвышению Саладина. Им был Мануил, император Рума, который реально рассчитывал стать сюзереном Сирии и хотел захватить Египет при сотрудничестве франков. Но словно завершая цепь благоприятных для Саладина событий, могучая византийская армия, сковывавшая Нуреддина на протяжении пятнадцати лет, была разбита в сентябре 1176 года Кылыч-Арсланом II, внуком первого, в битве у Мириокефалона. Мануил умер вскоре после этого, что привело христианский Восток к анархии.
Можно ли после этого сердиться на панегиристов Саладина, видевших в такой серии непредвиденных событий руку Провидения? Сам Юсуф никогда не пытался приписать себе заслуги своей судьбы. Он никогда не забывал благодарить после Аллаха тех, кого он называл «мой дядя Ширкух» и «мой повелитель Нуреддин». Несомненно, что величие Саладина было помимо прочего основано и на его скромности.
Однажды, когда Салахеддин устал и хотел отдохнуть, к нему пришёл один из его мамлюков и представил ему бумагу на подпись. «Я измучен, — сказал султан, — приходи через час». Но человек настаивал. Он чуть ли не совал лист бумаги в лицо Салахеддину и говорил ему: «Пусть господин подпишет!» Султан ответил: «Но у меня даже нет под рукой чернильницы!» Он сидел у входа в шатёр, и мамлюк заметил, что внутри была чернильница. «Вот она, чернильница, в глубине шатра», — сказал он резко, как бы указывая Салахеддину пойти и самому взять чернильницу, ни больше, ни меньше. Султан обернулся, увидел чернильницу и сказал: «Слава Аллаху, это так!» Он потянулся назад, опираясь на левую руку, и правой взял чернильницу. Потом он подписал бумагу.
Этот случай, рассказанный Бахаеддином, личным секретарём и биографом Саладина[42], иллюстрирует то удивительное поведение, которое отличало его от монархов его времени и вообще всех эпох: это умение оставаться простым в общении с простыми людьми, даже став сильнейшим среди сильных. Хронисты, конечно, указывают на его храбрость, его мудрость и рвение в том, что касалось джихада, но во всех их рассказах постоянно проступает образ более эмоциональный и более человечный.
Однажды, — рассказывает Бахаеддин, — когда мы были в открытом поле против франков, Салахеддин собрал вокруг себя близких людей. Он держал в руке письмо, которое собирался прочесть, и когда он хотел начать, то разразился слезами. Видя его в этом состоянии, не могли удержаться от плача и мы, хотя не знали, о чём идёт речь. Наконец он сказал голосом, который заглушался рыданием: «Такиеддин, мой племянник, умер!» Он стал плакать горькими слезами, и мы тоже. Я пришёл в себя и сказал ему: «Давайте не будем забывать, какую мы начали войну и попросим у Аллаха прощения за то, что позволили себе эти слёзы». Салахеддин согласился со мной: «Да, — сказал он, — пусть Аллах простит меня! Пусть Аллах простит меня!» Он повторил это много раз и потом добавил: «Пусть никто не знает, что произошло!» Потом он велел принести розовой воды, чтобы умыть лицо.
Слёзы Саладина лились не только после смерти его родных.
Однажды, — вспоминает Бахаеддин, — когда я скакал рядом с султаном навстречу франкам, к нам подошёл войсковой разведчик с женщиной, которая плакала навзрыд и била себя в грудь. «Она ушла от франков, объяснил нам лазутчик, чтобы увидеть повелителя и мы привели её». Салахеддин велел своему переводчику расспросить её. Она сказала: «Мусульмане-грабители вчера ворвались в мою палатку и похитили мою маленькую дочь. Я плакала всю ночь, и тогда наш командир сказал мне: «Король мусульман милосерден; мы отпустим тебя к нему, и ты сможешь попросить у него свою дочь». И вот я пришла, и все мои надежды на тебя». Салахеддин растрогался и на глазах у него появились слёзы. Он послал кого-то на невольничий рынок, и меньше чем через час приехал всадник, вёзший за плечами ребёнка. Увидев это, мать бросилась на землю и измазала песком лицо, а все присутствовавшие плакали от волнения. Она посмотрела на небо и стала говорить что-то непонятное. Ей отдали дочь и проводили в лагерь франков.
Те, кто знал Саладина, мало останавливались на описании его физического облика — небольшого роста, хрупкого телосложения, с короткой и аккуратной бородой. Они предпочитали говорить о его лице, об этом задумчивом и немного меланхоличном лице, которое вдруг освещалось ободряющей улыбкой, располагавшей собеседника к доверию. Он был всегда приветлив с гостями, настойчиво приглашал их отобедать, обращался с ними со всеми почестями, даже если это были неверные, и удовлетворял все их желания. Он не мог допустить, чтобы кто-то пришёл к нему и ушёл разочарованный, и некоторые люди не упускали случая воспользоваться этим. Однажды, во время перемирия с франками, один из «отпрысков», сеньор Антиохии, неожиданно появился перед шатром Саладина и попросил вернуть ему область, захваченную султаном четыре года назад. И тот отдал её!
Было замечено, что щедрость Саладина подчас граничила с легкомыслием.
Его казначеи, — сообщает нам Бахаеддин, — всегда втихомолку приберегали некоторую сумму денег на непредвиденный случай, поскольку они хорошо знали, что если владыка узнает о наличии этого резерва, то растратит его немедленно. Несмотря на все предосторожности после смерти султана в государственной казне остался лишь один слиток золота из Тира и сорок семь дирхемов денег.
Когда некоторые из помощников упрекали его за расточительность, Саладин отвечал им с непринуждённой улыбкой: «Есть люди, для которых деньги не важнее, чем песок». И в самом деле, он испытывал откровенное презрение к богатству и роскоши, и когда сказочные дворцы фатимидских калифов стали его собственностью, он разместил в них своих эмиров, а сам предпочёл жить в более скромной резиденции, предназначенной для визирей.
Это лишь одна из немногих черт, позволяющих находить сходство в образах Саладина и Нуреддина. Правда, противники Саладина видели в нём только слабого подражателя своему господину. В действительности же он умел быть в общении с другими, особенно со своими солдатами, гораздо более сердечным, чем его предшественник. И хотя он также неукоснительно соблюдал религиозные предписания, в нём не было лёгкого ханжества, характерного для некоторых сподвижников сына Зенги. Можно сказать, что Саладин вообще был больше требователен к себе, нежели к другим и, тем не менее, оказывался более беспощадным, чем его старший господин в отношении тех, кто оскорблял ислам, будь то «еретики» или некоторые франки.
Вне этих личностных различий Саладин, особенно в начале своей карьеры, находился под сильным влиянием внушительной фигуры Нуреддина. Он стремился показать себя его достойным наследником в непрерывном движении к тем целям, которые наметил Нуреддин: объединение арабского мира, мобилизация мусульман как моральная, с помощью мощного пропагандистского аппарата, так и военная, с целью отвоевания захваченных территорий и прежде всего Иерусалима.