Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

А утром снова проглянут дали, и стиснувшая зубы страна недосчитается еще нескольких своих бойцов. И десятки незваных пришельцев уже не увидят рассвета. И снова заревут моторы танков, вздыбится разрывами земля, прорежут небо горящие самолеты, тысячи солдат фюрера начнут свой бесплодный штурм.

А потом придет победа. Она рождалась здесь, на командном пункте генерала В. Чуйкова, в ставшем легендою Доме Павлова, в окопах Мамаева кургана, и гитлеровский рейх будет справлять невиданный в истории позорный траур.

Он ждал этого часа, потому такой взволнованной и ликующей получилась одна из лучших его статей — «Сталинград». Она была написана Галаном сразу после победы советских войск под Сталинградом.

Обращаясь к своим землякам, трудящимся оккупированной, но не сдавшейся Украины, Галан как бы размышлял вместе с ними о судьбе Родины и путях к победе: «Мы знаем, с каким волнением, с какой сердечной тревогой смотрели на Сталинград наш народ и народы закабаленной Европы… Слово „Сталинград“ с одинаковой любовью произносили в Белграде, Париже и Монтевидео. Сегодня это гордое слово стало синонимом победы над варварами XX столетия.

Бойцы, которые отстаивали и отстояли Сталинград, не почивают на лаврах. Вчера они заставили немецкого фельдмаршала покорно поднять руки, сегодня они идут боевыми дорогами на запад, неся волю Украине. В морозные дни и ночи, в метель, среди заснеженных степей они штурмуют одну вражескую позицию за второй, они взламывают одну линию гитлеровских укреплений за другой. Перед ними украинская земля, истоптанная, изувеченная врагом… земля, сыновья которой в самые черные для нашей Отчизны дни показали себя достойными наследниками великих предков…»

1943 год застает Галана в Москве.

Слишком много было позади потерь и могил, и душа ожесточилась страшными видениями грозной и бесконечной войны. И неистребимая боль — как гарь на выжженном поле. Он думал, что уже все выгорело в его сердце, не способном, казалось, ни к радости, ни к любви, ни к обыкновенной человеческой потребности отчуждения от неимоверного напряжения, которое, собственно, без перерывов и «окон» составило всю его, Галана, судьбу.

Но так устроен человек, что почти инстинктивно, часто не сознавая этого сам, он стремится вырваться из кажущегося неразрывным круга одиночества и ненависти, сжигающей его душу. И хотя Галан знал, что такое нравственное состояние сейчас, в исковерканные и опаленные войной годы, пожалуй, у всех, он все же шел к друзьям — в Центральный Дом литераторов на улице Воровского.

Привыкший всегда быть среди людей, он терялся, не находил себе места в одиночестве, а здесь можно было и отвести душу, и узнать последние новости, да в конце концов и выпить с чудом вернувшимися с фронта ребятами положенные сто фронтовых граммов.

В тот день он зашел в ЦДЛ почти перед его закрытием, выпил стакан чаю в буфете и решил уже было отправиться к себе в гостиницу, когда увидел в гардеробной одевавшуюся молодую женщину с мягкими чертами лица, усталыми и, как показалось ему, бесконечно добрыми глазами.

— Кто она? — спросил он у приятеля-литератора.

— Кроткова Мария Александровна. Молодой художник. Сейчас работает у нас. Разве вы не знакомы? — удивился приятель. — У нас ее здесь все знают. Прекрасной души человек… Хочешь, познакомлю?

— Нет, нет! — Галан испугался. — Что ты? И с чего вдруг так запросто?.. Она может бог знает что обо мне подумать…

— Ну, как знаешь. — Приятель пожал плечами и отошел к игравшим за маленьким столиком в шахматы.

Галан все же решился, подошел к Марии Александровне.

Сама она в письме к А. Елкину рассказывала об этой встрече так:

«На вид это был молчаливый и, казалось, даже суровый человек в военной форме. Впрочем, при первом же разговоре с ним эта суровость как-то рассеивалась и уступала место впечатлению, что это человек не только большой воли и ума, но и большого сердца.

Провожая меня домой из клуба писателей, Ярослав Александрович с неподдельной искренностью и теплотой рассказывал мне о Львове, о своих товарищах…»

О том, какой это волшебный город — Львов, о Степане Тудоре и Гаврилюке, которых уже нет, о «Викнах» и «Бригидках», о подполье и друзьях, о которых он сейчас ничего не знает… И вдруг, словно опасаясь, что она может подумать о нем что-нибудь плохое, добавил:

— Если бы я был волен распоряжаться собой, немедленно поехал бы на фронт. Но вот… не пускают…

— Я не знала многого, о чем вы рассказали, — задумчиво произнесла Кроткова. — Подполье, расстрелы, тюрьмы… Для нас это — как учебник истории. Как бесконечно далекое прошлое. А для вас такое, оказывается, было самой реальной жизнью. И не когда-нибудь — еще совсем недавно… А насчет фронта — это вы зря. Раз вас не отпускают — значит вы нужны здесь.

Потом они встретились и второй раз. И третий. И четвертый…

Как-то Галан достал из внутреннего кармана сложенный вчетверо пожелтевший уже листок.

— Прочитайте.

— Что это?

— Прочтите… Мне хочется, чтобы вы прочли.

Мария Александровна подошла к синему фонарю, там было светлее, и, приблизив листок к глазам, стала разбирать строки.

Ее новый знакомый разоблачал гитлеровскую «свободную земельную реформу», после которой у украинских крестьян была отобрана земля и передана помещикам, немецким магнатам и колонистам.

На обороте листка развивался другой сюжет: гитлеровское радио бахвалилось тем, что в оккупированном Львове немецкие власти открыли для населения ремесленную школу. Галан с иронией замечал, что фашисты не забыли упомянуть и о «другом новом достижении» западноевропейской культуры: «Во Львове был открыт кафешантан. Он явился достойным олицетворением фашистской культуры». «В советском Львове, — подчеркивал писатель, — было свыше ста школ».

— Это ваших рук дело? — улыбнулась Мария Александровна, возвращая Галану листок.

— Моих.

— А куда это идет?

— В виде листовок, на самолетах — за линию фронта. А кроме того — в эфир.

— Вот видите — значит, и вы сражаетесь!

— Что могу, делаю. Но все же я предпочел бы быть на фронте…

Судьба словно испытывала их счастье, встречи были недолгими и короткими, и только после Победы он смог назвать ее своей женой.

— В загсе, — пошутил он, — кажется, полагается для «испытания чувств» два месяца. Мы явно затянули этот срок…

В этот тихий московский вечер не предполагала Мария Александровна, что эта встреча — начало пути, на котором будут и счастье, и разлуки, и бессонные ночи, и те страшные минуты, когда она узнает о предательском ударе, поставившем кровавую точку в конце этой дороги…

Хотя, собственно, концом такое не назовешь; придет вторая жизнь Галана — бессмертие. И в этой жизни на трудную долю ее останутся не только светлые и горькие воспоминания. Останется огромная работа по завершению всего, что он не успел собрать, издать, докончить, Довести до типографского станка.

Улицы Москвы почти каждый день сотрясались ревом сирен. «Воздушная тревога!.. Воздушная тревога!..» — металлическим голосом вещали мощные динамики.

Галан по тревоге не шел в убежище. Он не был фаталистом — у него просто не хватало времени.

Жил он в гостинице «Якорь». Маленький номер едва вмещал кровать и крохотный столик, за которым он писал по утрам. Днем Галана обычно видели в залах Ленинской библиотеки. Да и где еще можно иметь под рукой столько изумительных и разных источников! К тому же многие из советских книг он читает здесь впервые. Как ни говори, а в панский Львов ох как многое не попадало! Теперь приходилось наверстывать упущенное.

Многие радиокомментарии Галана не дошли до нас: в 1944 году во время налета фашистской авиации на Дарницу сгорел вагон, в котором вместе с другими архивами радиостанции имени Т. Шевченко были и копии выступлений Галана. Но многое все же сохранилось.

К. М. Млинченко в Центральном историческом архиве Украины обнаружил еще около двадцати радиовыступлений писателя. Поиск этот ведут сейчас многие исследователи.

35
{"b":"174245","o":1}