Я потом, конечно, думал, думал, думал. Об отце, о письме. О том, как жить дальше. Жить не очень-то хотелось, но совсем умирать не хотелось тоже.
Надо сказать, что об отце я горевал меньше, чем, казалось бы, должен горевать. Может, потому, что я его почти не помнил. А может, внутри включились какие-то тормоза. Гораздо сильнее была печаль о рухнувших надеждах на будущее: никогда не будет у меня родного дома, родных людей… Но вскоре планы на будущее появились опять. Уже совсем другие. Такие, о которых я думал, стискивая зубы.
Я вырасту! Назло всем врагам! И разузнаю про отца всё-всё, всю правду. И напишу книгу про то, какой он был герой. Я даже знаю, какое будет название. «В лесу нашли мы елочку!..» Строчка из песни, которую он пел мне в забытом детстве…
В общем, впереди опять что-то засветилось… Но меня грыз постоянный страх из-за письма. Почему в нем какая-то опасность? Почему могут пострадать какие-то люди? В том числе и директор… Может, пойти, расспросить? Но я не решался. А вскоре у директора начались неприятности.
Его куда-то вызывали, чем-то грозили (ходили такие слухи). Стали появляться всякие комиссии. Нас приводили в кабинет, задавали вопросы. Не делал ли Михаил Гаврилович с нами что-то плохое? Многие таких вопросов просто не понимали. А кто понимал, плевался в ответ, потому что директор делал нам только хорошее. Но на плевки и грубости спрашивающие не обижались, продолжали беседу, как ни в чем не бывало. Обещали награды за «обдуманные ответы». Кое-кто, наверное, купился…
Я стал бояться еще сильнее. Вдруг у меня найдут письмо, и оно добавит директору всяких бед? Да и мне заодно… Я перепрятывал его в разные места, но все они казались ненадежными. Я носил его под майкой, но казалось, что бумага подозрительно шуршит.
В конце концов я струсил. Решил, что надо от письма избавиться навсегда. Ночью я ушел в туалет (будто приспичило), заплакал, перечитал письмо последний раз и разорвал его на мельчайшие клочки… Но у меня не хватило духу бросить крохотные бумажки в унитаз и смыть их. Это было бы уже не подлостью, а сверхподлостью. И я, давясь слезами и бумагой, сжевал, сглотал изорванное письмо и запил водой из умывального крана.
Я утешал себя, что помню письмо наизусть до последней буковки и не забуду никогда в жизни. Но все равно гадостный осадок остался у меня внутри. Как от ржавой, пахнущей хлоркой воды…
А директора убрали. Я не знаю, что с ним стало. Просто он однажды не появился на работе. Его заместительница — похожая на квашню, пугливая Елена Маркеловна — потерянно бродила по интернату и вздрагивала, когда ей задавали вопросы. Потом появился новый директор. Его сразу прозвали Майором. Кто-то пустил слух, что раньше он был ментухаем. Он был прямой, тощий, с колючим лицом и кашляющим голосом. Ходил в пиджаке, похожем на мундир. Стал заводить порядки, как в кадетском корпусе, велел каждый день заниматься строевой подготовкой, и всех, даже малышей, сажали теперь не в библиотеку, а в настоящий карцер.
Клизма Крысовна расцвела, как пахучая гортензия на навозной клумбе. Ходила генеральшей. Руки распускала на всю катушку. Однажды за то, что не успел вовремя заправить койку, она врезала мне по шее и привычным путем отволокла в директорский кабинет.
— Вот… Совершенно отбился от рук!
— А драться можно, да?! — попробовал я «качать права».
— Ма-алчать! — заорал Майор. И потом кашляющим голосом долго орал еще. О том, что для бывших директорских любимчиков здесь больше не будет сладкой жизни, и что он еще дознается в подробностях, чем тут со мной занимался этот «Михал Гадёныч», и что сыночкам всяких террористов в интернате вообще не место, и скоро я отправлюсь туда, где давно мне полагается быть…
После этого я понял, что пора уходить. Куда угодно, лишь бы подальше. И стал готовиться. Никто про это не догадывался. Только Пузырек. Однажды, когда остались вдвоем, он спросил шепотом:
— Клим, ты книжку возьмешь с собой, да?
Я не стал притворяться.
— Конечно.
Он спросил еще тише:
— А меня?
Я обмяк. Вот еще подарочек…
— Пузырек. Но я же сам ничего не знаю. Как все получится… Куда ты со мной…
Он прошептал книжную фразу:
— Хоть на край света…
И заплакал.
Ну, что я мог сделать? Бросить его и после маяться всю жизнь? У меня на совести и так было уже одно предательство — уничтоженное письмо…
Мы ушли среди ночи. Через полчаса мы были уже на станции электрички. Забрались в пустой вагон с тусклыми лампочками. Никто нас не заметил, не выгнал. Еще через час мы оказались в столице.
Раньше я никогда не бывал в бегах. Но от других слышал, конечно, о беспризорной жизни. Знал, что в громадной столице немало такого «вольного» народа и что «не пропадешь, если думалка на плечах в рабочем режиме». И что найти сбежавших пацанят очень трудно, да никто и не станет искать. Разве что случайно вляпаешься…
Несколько суток мы болтались по рынкам, свалкам и задворкам складов. Выпрашивали (а раза два и стащили на базаре у южан) еду. Ночевали в ящиках за какой-то фабрикой, укрывались изодранными мешками. Пузырек не жаловался. Только иногда смотрел виновато: «Я для тебя обуза, да?» Я обещал ему, что вот осмотримся, устроимся продавать газеты или разгружать мелкие товары, подзаработаем деньжат и рванем на юг, поближе к теплому морю и кораблям. Грин-то крепко сидел внутри у меня. Да и у Пузырька, видать, тоже. Каждый раз в ответ на мои слова Пузырек радостно кивал.
Но вместо южных стран мы оказались в крепкой компании беспризорников.
Однажды на привокзальном рынке к нам подошел парнишка чуть постарше меня, решительный, неплохо одетый, с цепкими глазами опытного человека. Спросил дружелюбно:
— Вы дикие, да?
— Сам ты дикий, — малость ощетинился я.
— Да ты не гоношись. Я в том смысле, что не столичные и без коллектива. А в одиночку здесь долго не живут, закон джунглей. Хотите в нашу бригаду? Сытые будете…
Я глянул на исхудавшего чумазого Пузырька. Мы не ели со вчерашнего дня. Я сказал:
— Хотим…
«Бригада» оказалась не такая, как я представлял «кодлы» беспризорников. Никто не ходил оборванцем, никто не кололся, не нюхал клей. Даже курить разрешалось только старшим. Ну, я-то уже мог, если бы захотел, а Пузырек — ни-ни.
Было нас человек пятнадцать. Пацаны лет от семи и до четырнадцати. Кто-то исчезал, на его месте появлялись новички, но «ядро» оставалось. Жили мы в подвале обшарпанной девятиэтажки. Подвал был обширный, со всякими закутками. Горело электричество, работал водопровод. Стоял в углу портативный телевизор. Была даже бетонная конура с унитазом и самодельным душем. В общем, не притон, а общежитие. Спали мы на топчанах, на разболтанных раскладушках, на разбитых диванах со свалки. Постели полагалось заправлять одеялами, кусками парусины, старыми оконными шторами — у кого что было. За порядок и чистоту отвечала крашеная симпатичная девица, которую звали Марлен. Она любила тискать младших ребят, следила, чтобы мы умывались, чистили зубы и раз в неделю принимали душ. Но Марлен была не главная, а подружка «бригадира». Они жили вдвоем в отдельном «бункере».
Командовал бригадой парень лет двадцати по имени (или по кличке) Морган. Он в самом деле был похож на пирата Моргана из американского кино «Карибские паруса». Худой, с темными усиками, с продолговатыми непонятными глазами. Иногда они были обыкновенные, даже ласковые, но если кто-то делал что-то не так… ого, какие становились глаза!
Впрочем, не всегда Морган злился на провинившихся. Иногда говорил добродушно: «Отшлепаю, голубчик…» Казалось бы, шутка, но провинившийся обмирал.
В общем, Морган держал нас в строгости. Мы работали целыми днями. Выпрашивали у пассажиров на перроне, у прохожих на улицах деньги, рассказывали при этом трогательные истории, будто «я вовсе не беспризорный, а просто так получилось, что папа погиб на стройке, мама в больнице, а я приехал в столицу за помощью к тете, а она здесь уже не живет, и надо как-то добираться обратно в свой город…» Ну, или еще что-нибудь душещипательное. Главное — придумать жалостливо и правдоподобно, тогда многие верили. Я умел придумывать такие сюжеты, и Морган меня ценил.