— Посиди, голубчик. Я никому не скажу.
За стеллажами я засветил переносную лампочку.
Конверт был белый, без надписи. Надорвал уголок, сунул палец, рванул. Вытащил сложенный вчетверо лист. Он был голубоватый, линованный.
Отец писал небольшими, но четкими, почти печатными буквами. Я уже потом подумал: может, он боялся, что я неважно читаю, и старался, чтобы я разобрал все до последнего слова?
Вот что было в письме.
Здравствуй, Гришенька!
Здравствуй, мальчик мой любимый.
Прости, что не могу написать, где я теперь. Но я жив и здоров. Придет время, я тебя обязательно найду, и мы будем вместе. Это я обещаю.
А пока я тебя прошу: помни, что у тебя есть папа. И вообще старайся не забывать все, что помнишь хоть самую капельку. Может быть, даже вспомнишь маму. Она тебя очень любила.
Я каждый день вспоминаю, как мы жили вместе. Как ты любил ездить у меня на плечах.
А еще ты любил играть с рыжим котом Юшиком, бросал на пол бумажные шарики, Юшик прыгал за ними, а ты хохотал…
Я сразу вспомнил кота с торчащими, как иглы дикобраза, рыжими прядками. Они были колючие на вид, а на самом деле мягкие.
Юшик любил забираться ко мне на постель и укладываться в ногах. Что с ним стало?
Еще помню, как мы встречали Новый год, последний, когда были вместе. Губить живую елочку не хотелось, и мы с мамой купили маленькую искусственную. Я соорудил для нее специальную полку высоко на книжном стеллаже. И даже сочинил песенку:
В лесу нашли мы ёлочку
С искусственной хвоёй.
Поставили на полочку,
А дальше — ой-ёй-ёй…
Ой-ёй-ёй — потому что Юшик прыгал внизу, как сумасшедший, и подвывал от досады, что ему не удается цапнуть игрушки. А ты сидел у мамы на руках, слушал песенку, смотрел на кота и смеялся.
Мама тоже смеялась. Сначала она спорила, что надо петь не «хвоёй», а «хвоей», но я ее убедил, что так будет нескладно. Она согласилась и стала тоже петь, но не как я, а на мотив своей любимой песни «Уралочка». И даже Юшик успокоился. Не помнишь?
Этого я, разумеется, не помнил. Мне же было тогда чуть больше года. Но я вспомнил гимн спортивного клуба «Уралочка», его иногда исполняли по телевизору, если показывали соревнования. «Уралочка» была знаменитая, часто выступала на общеимперских турнирах. А слова такие: «Полощут флаги яркие, и шум со всех сторон, выходим из-под арки мы опять на стадион…» Ну, или что-то похожее, точно не помню. Главное, что мотив подходил. И я потом повторял песенку про елочку с этой мелодией очень часто. Но только про себя, конечно…
Мы с мамой очень любили тебя, мой хороший. Мы звали тебя Гришенька, Гришук и договорились, что когда подрастешь и, может быть, начнешь стесняться слишком ласковых имен, станем звать тебя Грин. Есть такой замечательный писатель. Постарайся найти его книжки и прочитай. Не поленись.
Целую тебя и обнимаю.
Твой папа.
Я не поленился. Прочитал письмо несколько раз, опять спрятал его, вытер слезы. Выбрался из-за стеллажей и тут же попросил у Галины Павловны что-нибудь писателя Грина, которого читал и до этого. Теперь хотелось не здесь читать, а взять с собой. И она дала мне книжку «Гнев отца», где оказалось несколько рассказов, которых я еще не знал. А в рассказе, по которому названа книжка, не было никакого гнева, а только отцовская любовь… И я читал — будто переговаривался с отцом…
А потом директор подарил мне «Алые паруса».
Я старался никому не показывать эту книгу, читал в укромных уголках. И только от одного мальчишки не прятался. Это был семилетний пацаненок по прозвищу Пузырек. Появился в интернате он недавно и часто ходил с мокрыми глазами. Отец у него спился и умер в больнице, мать посадили за воровство, а он загремел сюда. И хотя на воле жизнь у Пузырька была не сладкая, он все равно тосковал по ней…
Был он затюканный, тощий, большеротый, ни на какой пузырек не похожий. А прозвали его так потому, что на губе у него часто вскакивал белый волдырик и потом лопался… Однажды я расшвырял по сторонам двух третьеклассников, которые прискреблись к Пузырьку на перемене (сам-то я был уже в пятом). И он потом смотрел на меня как преданный щенок. Нельзя сказать, что меня это радовало, казался он каким-то слишком уж хлипким и унылым. Но однажды я увидел, как он роняет слезы в раздевалке за вешалкой, и он меня увидел и глянул будто через жидкие стеклышки. И прикусил губу с пузырьком. Я спросил «ты чего», а он только шмыгнул носом и головой мотнул. Наверно, и сам не знал «чего». Как объяснишь, если тоска? Тогда я сказал:
— Пойдем.
Привел его в спальню, посадил рядом на койку, а дальше… Я сам не знал, что делать дальше. И спросил:
— Хочешь, книжку почитаю?
Он закивал (даже брызги полетели с ресниц). Я достал из-под матраса книжку, увел Пузырька в библиотеку за стеллажи и там стал читать в полголоса «Алые паруса». Он слушал, приоткрыв рот.
Когда «Паруса» закончились, Пузырек опасливо посопел и спросил:
— А Грей взял к себе и Ассоли Лонгрена?
— Конечно! Он же обещал!
— Тогда хорошо… — И Пузырек заулыбался. Не так, как раньше, а без боязни…
И потом я еще не раз читал Пузырьку рассказы Грина…
Глава 2
А в апреле случилась беда.
Однажды после самоподготовки (это когда делают «домашние» задания) меня окликнули в коридоре: «Клим, тебя Гаврилыч зовет, велел, чтобы немедленно. Ты чего натворил?»
Я ничего не натворил и не ждал плохого. Но Михаил Гаврилович встретил меня сумрачно.
— Садись, Гриша… Даже не знаю, как начать. Плохие новости…
Я начал обмирать, вцепился в сиденье стула. Я почти догадался, о чем пойдет речь. И он понял это.
— Да, Гриша… Папы нет в живых…
Я помолчал, все еще надеясь, что это ошибка, что директор сейчас поправится. Потому что иначе… как я буду жить-то? Ведь все время после письма я жил надеждой… Но директор молчал, и я наконец выговорил:
— Почему… нет?..
— Я расскажу… Я не имею права, но… если я не скажу тебе это, больше никто не скажет. А меня здесь скоро не будет…
То, что его скоро не будет, я пропустил мимо ушей — до того ли мне было. А Михаил Гаврилович стал говорить дальше:
— В общем так… Твоего папу, Юрия Львовича Климчука, обвиняли в заговоре против имперской власти. Думаю, что не против власти он был, а против «Желтого волоса», такая гнусная партия набирала одно время у нас в стране силу. Прямо скажем, преступная… Потом эту партию запретили, только сторонников у нее осталось немало. А твой папа знал о них очень много. Как говорится, владел базой данных. Потому что дело было связано со сложными технологиями, с хранением информации, а он же работал в научном журнале… Эту информацию у него старались добыть, но он ее упрятал надежно. Посадили в тюрьму, он бежал. Скрывался за границей, а недавно вернулся, и его обнаружили. Он отстреливался, его ранили, и он умер в больнице… Не спрашивай, откуда я это знаю. Но это, к сожалению, правда.
Я не спрашивал. Я отвернулся, лег щекой на спинку стула и заплакал. Директор меня не останавливал.
Я плакал долго. Потому что все рушилось в жизни. Впереди теперь не было ничего… Но в конце концов слезы кончились, и я опять услышал Михаила Гавриловича:
— Может быть, хоть немного тебя утешит одна мысль. Что твой отец — герой, он дрался за справедливость. Ты вырастешь и разузнаешь о нем всю правду…
Я всхлипывал и молчал. Я не хотел вырастать. Я ничего не хотел.
Михаил Гаврилович подошел, погладил по плечу.
— Я понимаю, как тебе тяжело… и как на все теперь наплевать. И это будет долго, да… Но все же послушай совет…
Я шевельнул плечом: какой еще совет? Расти умным, честным, достойным? Зачем?
— У тебя есть отцовское письмо. Знаю, оно тебе очень дорого. И все же… Тебе следовало бы его уничтожить. Если найдут, будет много неприятностей. У многих людей. У меня в частности, но это не главное. У других… Я ничего не требую, но все же подумай, Гриша Климчук…