— Если бы вы знали, — сказал он, — как грубо обращаются с драгоценнейшими произведениями искусства даже просвещенные люди, вы бы простили мне, что я не люблю показывать их публике. Никто не берет медаль за края: все ощупывают рукой тончайшую чеканку или чистейший фон, сжимают самые дивные экземпляры большим и указательным пальцами, словно так можно оценить художественную форму. Не подумав о том, что большой лист нужно брать обеими руками, они одной рукой хватают бесценную гравюру, незаменимый рисунок, как какой-нибудь политикан хватает газету и, смяв ее, заранее дает свое суждение о мировых событиях. Никто не думает о том, что если двадцать человек будут так обращаться с произведением искусства, то двадцать первому уже мало что останется на долю.
— Не приходилось ли когда-нибудь и мне, — спросила Оттилия, — доставлять вам такое огорчение? Но попортила ли я, сама того не ведая, какое-нибудь из ваших сокровищ?
— Никогда! — воскликнул архитектор. — Никогда! Как бы это могло случиться? Ведь у вас во всем прирожденный такт!
— Неплохо было бы, — заметила Оттилия, — на всякий случай в книжке о благопристойных манерах вставить вслед за главами о том, как следует есть и пить в обществе, достаточно подробную главу о том, как нужно вести себя в музеях и при осмотре художественных собраний.
— О да, — отвечал архитектор, — и, конечно, смотрители музеев и любители тогда охотнее показывали бы свои коллекции.
Оттилия давно уже простила его; но так как упрек ее он, видимо, воспринял слишком болезненно и все снова принимался уверять ее, что готов всем поделиться с друзьями, то сна почувствовала, что ранила его нежную душу, и считала себя теперь его должницей. Поэтому на просьбу, с которой он обратился к ней в дальнейшем разговоре, она не могла ответить решительным отказом, хотя, тотчас же проверив свои чувства, ока и не представляла себе, как исполнить его желание.
Дело заключалось в следующем. Его сильно задело то, что Люциана из зависти отстранила Оттилию от живых картин: он не мог также не заметить с сожалением, что Шарлотта, чувствуя недомогание, лишь урывками присутствовала при этой блистательнейшей части программы развлечений; и вот ему не хотелось уезжать, прежде чем он не выразит свою благодарность, устроив в честь одной из них и для развлечения другой представление еще более прекрасное, чем предыдущее. Возможно, сюда присоединилось и другое тайное побуждение, им самим не осознанное: ему было так тяжело покинуть этот дом, эту семью, ему казалось немыслимым не видеть более глаз Оттилии, взглядом которых, спокойно и ласково обращенных на него, он только и жил последнее время.
Приближалось рождество, и ему неожиданно стало ясно, что живые картины с их человеческими фигурами происходят, в сущности, от так называемых praecepe, от тех благочестивых зрелищ, которые в эти торжественные дни посвящались божьей матери и младенцу, принимавшим в своей кажущемся ничтожестве поклонение сперва пастухов, а потом — волхвов.
Он с полной отчетливостью представил себе возможность такой картины. Найден был хорошенький здоровый мальчик; в пастухах и пастушках тоже не было недостатка; но без Оттилии ничего нельзя было сделать. В своем воображении молодой человек вознес ее до богоматери и знал, что если она откажется, то замысел его рухнет. Оттилия, немало озадаченная таким предложением, отослала его за разрешением к Шарлотте. Шарлотта охотно дала позволение и ласковыми доводами сумела победить робость Оттилии, не решавшейся взяться за священную роль. Архитектор трудился теперь день и ночь, чтобы все было готово к рождеству.
Трудился он день и ночь в буквальном смысле слова. Потребности его и так были скромны, а присутствие Оттилии составляло всю его отраду; когда он работал ради нее, был чем-нибудь занят для нее, казалось, он не нуждается ни в сне, ни в пище. К торжественному часу все было готово. Ему удалось составить и небольшой духовой оркестр, благозвучно исполнивший увертюру и настроивший зрителей на должный лад. Когда подняли занавес, Шарлотта была поражена. Картина, представившаяся ей, так часто воспроизводилась, что едва ли можно было ожидать новизны впечатлений. Но на этот раз действительность, занявшая место картины, имела особые преимущества. Освещение было скорее ночное, чем сумеречное, и все же во всей обстановке не было ни одной неотчетливой детали. Непревзойденную мысль, что весь свет должен исходить от младенца, архитектор сумел осуществить благодаря остроумному осветительному механизму, который был скрыт от зрителей затененными фигурами, стоявшими на первом плане, где по ним скользили только слабые лучи. Кругом стояли веселые девочки и мальчики, свежие лица которых были ярко освещены снизу. Были здесь и ангелы, но их сияние меркло перед сиянием божества, а эфирные тела их казались и плотными и тусклыми по сравнению с богочеловеком.
К счастью, ребенок заснул в самой очаровательной позе, и, таким образом, ничто не нарушало созерцания, когда взгляд зрителя останавливался на матери, а она бесконечно грациозным жестом приподымала покрывало, под которым таилось ее сокровище. Это мгновение как раз и было схвачено и закреплено в картине. Казалось, что обступивший ясли народ физически ослеплен и потрясен душевно; все они как будто только что сделали движение, чтобы отвратить пораженные светом взоры, и с радостным любопытством вновь устремляли их на младенца, выказывая скорее удивление и восторг, нежели благоговейное почитание, хотя на некоторых старческих лицах были запечатлены и эти чувства.
Облик Оттилии, ее жест, выражение лица, взгляд превзошли все, что когда-либо изображал художник. Чуткий ценитель, увидев эту картину, испугался бы, что какое-нибудь движение может разрушить ее и что уже никогда в жизни ему не доведется увидеть ничего столь прекрасного. К сожалению, здесь не было никого, кто мог бы вполне насладиться этим впечатлением. Только архитектор, в роли высокого стройного пастуха, сбоку глядевший на коленопреклоненных, более всех любовался этой сценой, хотя и наблюдал ее с неудачного места. А кто опишет выражение лица новоявленной царицы небесной? Самое чистое смирение, очаровательнейшая скромность при сознании великой незаслуженной чести, непостижимо безмерного счастья — вот о чем говорили ее черты, в которых сказывались как ее собственные чувства, так и представления, сложившиеся у нее о роли, которую ей привелось исполнять.
Шарлотту радовала прекрасная картина, но самое сильное впечатление на нее произвел ребенок. Слезы текли у нее из глаз, столь живо она представила себе, что в скором времени будет держать на коленях такое же милое существо.
Занавес опустили — отчасти, чтобы дать отдохнуть исполнителям, отчасти же, чтобы произвести на сцене некоторые перемены. Художник поставил себе задачей превратить картину ночи и нищеты, показанную вначале, в картину дня и славы и, чтобы осветить сцену со всех сторон, приготовил огромное множество ламп и свечей, которые предполагалось зажечь в антракте.
Оттилию в ее полутеатральной позе до сих пор успокаивало то, что, кроме Шарлотты и немногих домочадцев, никто не видит этого благочестивого маскарада. Поэтому она была немало смущена, когда узнала во время антракта, что приехал какой-то гость, которого приветливо встретила Шарлотта. Кто он — ей не могли сказать. Она не стала допытываться, чтобы не задержать представления. Зажгли свечи, лампы, и бесконечное море света окружило ее. Поднявшийся занавес открыл зрителям поразительную картину: вся она была сплошной свет и вместо исчезнувших теней оставались одни только краски, умелый подбор которых приятно смягчал яркость освещения. Бросив взгляд из-под длинных опущенных ресниц, Оттилия заметила какого-то мужчину, сидевшего подле Шарлотты. Лица она не рассмотрела, но ей показалось, что она слышит голос помощника начальницы пансиона. Странное чувство охватило ее. Сколько событий произошло с тех пор, как она перестала слышать голос этого достойного учителя! Молнией мелькнула в ее душе вереница радостей и горестей, пережитых ею, и заставила ее спросить себя: «Посмеешь ли ты во всем признаться ему и обо всем ему рассказать? И как ты недостойна явиться перед ним в этом святом обличье и как ему должно быть странно встретить тебя в маске, тебя, которую он всегда видел только простой и естественной!» С быстротой, которая ни с чем не сравнится, в ней заспорили чувство и рассудок. Сердце ее стеснилось, глаза наполнились слезами, в то же время она заставляла себя сохранять неподвижность, словно на картине; и как она обрадовалась, когда мальчик зашевелился и архитектор был принужден подать знак, чтобы занавес снова опустили.