На росстани он заколебался, сразу ли идти в больничку к жене иль погодить пока. Мятым, опустевшим, запаршивленным чувствовал он себя после бессонной ночи, и ничто не отозвалось в груди при мысле о сыне – ни радости, ни торжества, ни веселия, ни ревнивой обиды. Бурнашова распирало изнутри, в голове в самом темечке болезненно токовало.
На квартире Алексей Федорович, не раздеваясь, повалился поверх одеяла с мыслию немного отдохнуть, но только прислонил голову к подушке – тут и пропал, сердешный; а проснулся внезапно лишь под утро, будто кто толкнул его в плечо и позвал жалостно.
* * *
… Это после он будет клясть себя запоздало, что сдался сну, не пересилил, не перемог усталость.
Сейчас бы ему сразу заспешить к жене с ласковым ободряющим словом, а он вот, одетый, сидел на стуле, прислонившись лбом к настуженному за ночь стеклу, и чего-то ждал; чужие настороженные глаза глядели на Бурнашова из потемок и проникали сквозь. Не смешно ли, подумал, но я богу вроде бы чем-то обязан? Словно бы он-то и послал дар небесный, утешил страждущих, продлил род. Да полноте, не сон ли это? Ничего не было, а тут вдруг явился на свет человечек и заявил о себе.
На воле потемки раздвигались, серели, зеленели, алым пробрызнуло по островкам лежалого снега, по соседним окнам, пробуждалось село Воскресение после светлого воскресения.
Но и тут Бурнашову показалось стыдным в такую рань являться в больничку, беспокоить народ. И жена, поди, еще спит.
Свершилось давно задуманное, так куда теперь спешить? – подумал Алексей Федорович, тупо озирая окраек улицы. За стеной зашевелились, заходили: хозяева встали. Вот и к чаю позвали. Бурнашов ополоснул лицо, сел к столу. Внешне он был спокоен, что-то спрашивал, отвечал на вопросы, но сердце дрожало отчего-то. Бурнашову хотелось и сердце заморозить, чтобы не выдавать глуповатую радость, что просилась наружу. Чему, однако, радоваться? Эко диво, на старости лет ребенка сообразил, когда внуков уже пора нянчить. «Да и ты ли?» – шепнул кто-то коварный. Бурнашов вымученно улыбнулся хозяевам и вышел из дому. Завернув за угол, он вдруг побежал.
Ему показалось, что больничка вымерла. За сизым окном он не увидал Лизанькиного лица и растерялся. Он принялся стучать. Вышла та самая рыхлая няня, как показалось Бурнашову, посмотрела хмуро, неприязненно и сразу отвела взгляд.
«Вы что, вымерли все?» – раздраженно выкрикнул Бурнашов, неведомо отчего закипая. Сердце дрожало, готовое выплеснуться. Отчего-то Алексей Федорович уже знал, что случилось несчастье. «Что с Лизанькой?» – он понизил голос почти до шепота. Больничная няня, чуть помедлив, глухо сказала: «Алексей Федорович, ваш сын умер». Няня стояла грузная, рыхлая, в войлочных домашних тапочках и коричневых толстых чулках и теребила отворот халата. Руки у нее были тоже рыхлые, какие-то вздувшиеся, в синих пятнах. Бурнашов рассматривал старуху, не спрашивая, отчего умер сын, и побарывал дурацкую улыбку, что просилась на лицо. Старуха виновато скривилась и заплакала. И по крохотным, скоро просыхающим слезинкам в рытвинах подглазий Бурнашов вдруг понял, что сказанное – правда. Няня повернулась и ушла, не закрыв за собою двери.
Скрюченным пальцем Бурнашов жалобно постучал в окно, за которым лежала жена. Там было глухо, темно, ничто не отозвалось.
В груди у Бурнашова спеклось, но голова стала ясной, продутой сквозным ветром, и вся сердечная лихорадка словно бы перекочевала туда. Он поначалу даже обрадовался, что худо случилось не с Лизанькой, перевел дыхание, оглядываясь. Поискал глазами брошенный ящик иль полено, чтобы дотянуться глазами вплотную к стеклу и рассмотреть, что творится в палате. Его обида еще жила внутри и ни на кого не выплескивалась, он еще не затаил той вражды, которая нахлынет через минуты, и тогда весь мир окажется виновным.
Бурнашов не догадывался войти в палату иль позвать жену, никто бы не запретил ему этого. Он чуть приотодвинулся и позвал жалобно, скрипуче: «Лиза-а». Потом повторил, пробуя голос, чувствуя кислый привкус во рту. Что-то быстро портилось, отмирало, отживало в организме. Вдруг показалось белое, немое, слепленное из гипса лицо жены. Они какое-то время молча смотрели друг на друга, призрак за стеклом отступил, стерся, пропал.
Бурнашов вошел в коридор и крикнул кого-нибудь. Из соседней двери выглянула та самая старуха, словно бы одна она и служила во всей больничке, и спросила, что надо. Бурнашов сквозь спазму, заикаясь, попросил показать сына. Ему почудилось, что няня с этим добрым отечным лицом сейчас всхлопает руками по бедрам и рассмеется, дескать, пошутила, грех на душу взяла, а он, Бурнашов, осердясь для проформы, воскликнет: «Ну у вас и шуточки на производстве». Боль и обида еще не вошли в сердце, там в каменном мешке обитало лишь недоумение. Но няня ничего не сказала, угрюмо повела в глубь сада.
«К-ку-да же вы смотрели, к-ку-да?» – тускло спросил Бурнашов, снова заикаясь. «А чего мы-то, милок, чего? – откликнулась старуха, но голос ее против воли дрогнул, видно, и за собою чуяла вину. – Бог прибрал, вишь. Ночью и задохся. Утром хватились мамке нести, а он уж и задохся. И крика не подал. Три дня жил, а голосу не слыхали, каков. Наруже-то здоровый такой мальчик, как гиря…»
Она остановилась возле флигелька с позеленевшей крышей, смерила несчастного взглядом. «Только худа не наделай», – строго предупредила. «А с ним что будет?» – спросил Бурнашов, кивнув головою на морг. «Чего с има?.. В мусорку, да и сожгут».
Бурнашов недоумевающе, жалобно смотрел на старуху, не решаясь спуститься по крылечку вниз, за белую дверку. Старуха потопталась, махнула рукою и пошла через сад. Бурнашов видел, как она схоронилась за деревом, наверное, для досмотра, и вдруг проникся к ней ненавистью. Этого чувства ему и не хватало, чтобы укрепить волю.
Бурнашов вошел в покойницкую, лихорадочно подмечая все. Его мальчик, его сын лежал в одиночестве на металлическом столе, даже не прикрытый простынею. Замораживая, ему сделали укол, и сейчас он лежал розовый, как целлулоидная кукла, точная копия его, Бурнашова. Те же светло-русые, слегка вьющиеся волосы, прямой нос, сочные, едва приспущенные губы. Его мальчик уже родился со всеми приметами взрослого, пожившего человека, словно бы и не три дня тому назад он пробился на волю, ужаснулся чему-то и уснул. Не зная, для чего делает, наверное, чтобы удостовериться, что сын мертв, Бурнашов оттянул веко, и на него глянул голубой детский глаз, точное подобие его глаза. Бурнашов тупо огляделся, поискал взглядом, куда бы сесть, тут горло его перехватило, он закеркал, застонал и заплакал навзрыд, натужно, поначалу стесняясь своего плача.
«Сво-ло-чи, ах сволочи. Что они с тобою наделали, сынок?» – рыдал Бурнашов.
Причитая, он скоро прошел через сад в больничку, разыскал заведующую, сказал голосом, не терпящим возражения, что сына забирает. Врач, поглядев в его набухшие бессмысленные глаза, перечить не посмела. Няня же пробовала вразумить Бурнашову, дескать, вы приличный человек, к чему вам хлопоты, у нас подобного не было на веку.
«Он родился, он человек, а вы его в яму, как падаль. В яму его, сво-ло-чи-и!» – раскричался Алексей Федорович. Няня дала ему казенное заношенное одеяльце, Бурнашов завернул сына и с этой горестной ношей вошел в палату. Его поразила пустынность большой комнаты на восемь коек, и лишь на одной пластом лежала его жена с запрокинутым восковым истаявшим ликом.
«Лиза, собирайся! – громко приказал Алексей Федорович, еще издали протягивая жене руку. – Они убили моего сына. Лиза, поехали домой». Лизанька послушно поднялась, деревянно переставляя ноги, пошла навстречу: на тусклом лице взгляд был обращен внутрь, и какое-то подобье полувопроса порою проступало на потрескавшихся губах с сыпью простудной лихорадки.
Лиза отогнула угол конверта и, пристально вглядевшись в то, что еще недавно было ее давножданным сыном, сказала ровно: «Ты убедился, Алеша, что это твой сын? Теперь ты доволен?»
Бурнашов спрятал взгляд, чтобы только не видеть жены, горло снова перехватило, но ему показалось стыдным плакать в больнице на виду у грузной старухи, погубившей ребенка. Прочищая горло, он повторил: «Собирайся, Лиза. Поедем хоронить моего сына!»