Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

… Хотя сам-то владетель бывает настолько слаб порою, и тщедушен, и стар, и немощен, что, кажется, прижми ногтеми от него лишь сырость. Но отчего он повелевает? Ибо исполняющий его волю тоже боится потерять благоденствие живота своего, и только отпетый, вовсе пропащий или не имеющий никакого страха человек вдруг покусится на владыку; у него однажды открываются глаза, и палач вдруг наполняется удивлением и презрением к тому, стоящему выше, оказывается, такому же червю, лишь убранному мишурою, блеском и поклонением раболепных и трусливых; когда же удается раздеть его и обнажить, то увидишь, как иссох этот червь, тело его посечено морщинами и одрябло и едва держит само себя. Так чего же пугаться его?»

* * *

Пошатываясь, Чернобесов подошел к палисаду. Бурнашов насторожился. Сердце подсказывало: ради этой минуты и торчал на гульбище, как путевая вешка.

– Не трусь, – вдруг хрипло прошептал Чернобесов. – Ты не бойся.

– С чего взял?

– Коленки-то трясутся…

– Бил тебя и бить буду. Срок пришел, – перемогая запруду в горле, сказал Бурнашов, но голос предательски дрогнул. А неуж, Алексей Федорович, устали воевать, запросили пощады? А с принципами как?

– Тогда пойдем поговорим.

Неуловимым, скользящим движением Чернобесов вынул из-под скамьи дерматиновую черную сумку и шагнул в темноту, уверенный, что Бурнашов не сробеет: самолюбие не позволит на виду у всех праздновать труса. А Чернобесов был на взводе, сейчас ему и сам черт в друзьях. Народ гулял, занятый весельем, и только Гришаня, вскинув голову, мимолетно насторожился, глядя в спину удаляющимся, но тут же забыл о своей опаске: не до чужих счетов хмельному мужичку, коли шальная подгулявшая бабенка ерестится возле, словно перцу под хвост попало. А Бурнашову так хотелось, чтобы Гришаня окликнул и спросил, дескать, куда, мужики, двинулись? Алексей Федорович оглянулся на свою избу: все окна зазывисто сияли, и в одном из них проглядывал сквозь штору силуэт застывшего ждущего человечка. Чернобесов сопел, что-то едва слышно гугнил, поджидая Бурнашова, словно бы подстерегая тот миг, когда писатель даст стрекача, и тогда можно бы вздохнуть и отмякнуть, освободиться от долгого наваждения, от которого ему, Чернобесову, тоже муторно. Он притаился в темени и молил бога, чтобы неприятель спел отходную, отвалил в дом, под крыло смазливой бабенки. «Ну что ж ты, заяц? Обмарался, что ли? – наверное, шептал Чернобесов. – А ну наддай, сигай, зараза, в кусты…»

Подошел Бурнашов, черпая босыми ногами теплую, так и не остывшую пыль. В это время небо над головою разверзлось, беззвучно расползлось по шву; при свете молнии лицо Чернобесова показалось восковым, изумленным.

– Ты ответь, ты за что меня секанул, скотина? И я тебя потом секанул. – Голос у Чернобесова был глуховатый, но почти веселый, довольный. – За такие фокусы в Одессе кобчик массируют.

– Бил и бить буду, пока не опомнишься, – твердо ответил Бурнашов. – Человека из тебя сделаю.

– Один был делальщик. Сейчас на аптеку работает.

Чернобесов медлил, чего-то выжидал, раскачивал сумкою. Иль, может, самого качало? Разбирал хмель? Бурнашов уловил слабину, и вместо тревоги проснулся в нем тот звериный азарт, когда пропадает всякая осторожность и опаска.

Чернобесов почуял перемену в писателе, снова приостановился:

– Я дружков пригласил… Жалко мне тебя.

– Пожалел волк кобылу.

– Ну гляди…

– Ничего, за дубленую шкуру дороже дают. Говорят, если часто бить, то кожа бархатной становится.

– Ну гляди…

Пересекли жидкие овсы, заглубились в бор. Перестоявший от жары мох хрустел и царапал ступни. Каждый прогал в лесу был заполнен столь густой теменью, что хоть ножом ее режь; за каждым узловатым стволом чудилась засада, и невольное чувство опаски сковало Бурнашова. Он снова почувствовал тоску и недоумение. Спросить бы, мол, куда идем; но мешала гордыня; такое было состояние, что хоть распластай Бурнашова, сыми шкуру, но не заставишь вернуться. Перед спуском в овражец, заросший осинником, они приостановились. Под ногами, где-то в моховой глуби, едва переливался ручей; в сельце еще играла гармоника, переборы ее были домашними, зовущими; впереди меж черных дерев латунно и торжественно отсвечивал окраек неба; туда, в преисподнюю, провалилось солнце, и прощальный свет завораживал, наполнял сердце печалью.

– Ну ты, артист. Здесь будем иль дальше пойдем? – нарушил молчание Чернобесов. Его угнетало, что надо самому решать задуманное, не зная ответного хода.

– Где скажешь…

– Слушай, отстал бы ты от меня, – голос Чернобесова осекся. – Отлипни. У меня ведь здоровья много. У меня лошадиное здоровье. Я тебя укутаю, все одно житья не дам…

– Что, нервы слабые? – поддел Бурнашов.

– Это у меня-то? У меня канаты. Не тябе, мозгляку, со мной играть…

– У тябя, у тя-бя… Рязанец косопузый, – передразнил Бурнашов. Машинально подумал, напрягаясь всем телом и едва улавливая сбоку смутное белое пятно: «Самое время ударить снизу. За оскорбление. Ну не тяни, не тяни. Под микитки. Чтоб спланировал в овражек. А там жизнь покажет». «Ну а потом что, Бурнашов? – спросил здравый внутренний голос. – Убивать будешь или погодишь? Он же у тебя прощения просит, разве не слышишь, как человек жаждет мира, всякие неуклюжие подходы планирует? И так, и сяк, и все наперекосяк. Ну уступи, пересиль себя, голубчик».

Бурнашов приогляделся: по переливу ручья, струящегося где-то в кореньях чищеры, по болотным оконцам, по зарослям малинников и смородиновой густой прели прикинул место. Святой родник бьет, а возле должна быть часовенка. Он спустился в низинку, уверенный, что Чернобесов не отстанет уже, и, вытянув перед собою руку, чтобы не лишиться глаз, продрался сквозь заросли, обжигаясь крапивой. Злая огнистая боль была даже приятной. «Сивый дурак, остолоп, – злорадно ругал себя Бурнашов, находя в этом странное удовольствие. – Тебе же полвека стукнуло, жизнь прожита, где у тебя ум? За покаянием идешь иль Чернобесова травишь, понуждаешь? Зря, не будет от него толку. Он не палач, он помело, растутыра, обиженный на всех. Но ты возмечтал от его руки пасть, чтобы как легше. Ай да и хитрец-молодец…» – «Это неправда! Что вы такое придумали? Я жить хочу, у меня такие планы, я сына жду…»

И вдруг Бурнашову вспомнился лишь сейчас вчерашний забытый сон: снилось ему, что он выпил два стакана горячей крови и его стошнило.

Вдруг в небе выросло золотое ветвистое дерево, а следом прокатился по всей вселенной гром, и содрогнулась земля. Ночные путники невольно присели, охая душою. При свете молнии они увидели часовенку и поспешили укрыться в жидкой сараюшке, набранной из тонкомера и жердья. Чернобесов посветил спичкой, по-хозяйски огляделся, не ведая суеверного страха, зажег свечи, воткнутые по краю замшелого срубца. Вода внизу ожила, заговорила, появилось мутное желтое бельмо. Чернобесов зачерпнул святой воды и, сжигаемый хмельной лихорадкой, жадно выпил, протянул жестяную кружку Бурнашову. Тот помедлил и тоже освежил нутро.

Снаружи прошумело, всхлопало, с каким-то задушенным пространственным стоном прошелся по-над лесами вихрь, пригибая, шерстя деревья, унося в себе все слабое, уже хворое на корню. Молнии беспрерывно освещали проем двери, они сухо шуршали и трепетали в болезненном причудливом извиве, словно бы пытались достать беглецов из часовенки и прожечь. Потом тяжело, редко ударили по толевой крыше первые капли, шквал сразу откротел, унялся, и широкою рекою потек дождь. Он не шел, как бывает весенним смирным днем, не бусил мокротно, как в осенние обложные ночи, в нем не было и шальной июльской яри, но воистину рванулась на землю, прорвав запруды, необозримая взгляду небесная река.

Часовенка выдержала первый грозовой напор, в ней оказалось спокойно и мирно. С утра здесь побывали богомолки, навесили всюду пелен, на столике в углу лежали доброхотные подношения. Чернобесов не мешкая достал из сумки бутылку, мгновение подумав, достал вторую и тут же пристукнул третьей; он спешно налил, словно бы за ним гнались и норовили отнять вино, протянул недругу. Взгляды их скрестились. При свечах глаза Бурнашова казались черными, покатый лоб масляно блестел. Немигающие, какие-то ледяные, совиные глаза Чернобесова смотрели из полумрака с любопытством и недоверием, а на губах, по обыкновению, тлела ехидная усмешка.

76
{"b":"17416","o":1}