Литмир - Электронная Библиотека

«Ой, завистник, ну прокуда лешева себе не можешь устроить жизнь, увяз в своих бреднях, так и другим замысливаешь отворотного зелья?»

Да нет, пустое, просто почудилось, померещилось: но если бы не эти кудесы и блазнь, что постоянно навещают бобыля, то как скрасить ту одинокость, что забирает в себя безжалостнее речного омута. Засосет и не выплюнет.

«Чтоб тебе пусто было, замарашкин Пашуня!»

Фу, какая жуть, такого и врагу не посулишь. «Пусто» – это нечто иль ничто? Иль то невообразимое, чего невозможно понять умом, картина запредельная для воображения, ибо во всем, что мы обычно называем пустотою, на самом деле есть иль что-то тварное, иль материальное: свет, предположим, иль тьма. И ад представили христовенькие, и рай нарисовали, и Бога с поясной бородою, и землю, стоящую на китах… Может быть, тогда по-настоящему пусто человеку, когда при живом теле вынута из него душа? Вроде и кровца струит, и брюшишко тоскует, желая мясца, и ногти растут ежедень, и уд вострится в охоте своей, чуя распаленную подругу, но ничто не греет уже, ничто не веселит, ибо в подвздошье, где обычно хранится заветный драгоценный ларчик, заселился изнуряющий космический холод, вымораживающий весь смысл жизни…

Ну, судили того преступника, дали вечной каторги, захлопнули дверь от мира. И в этом тоже есть перст судьбы, спасающий жест Бога, который не отступился от душегубца. Если душа отозвалась на бабий вопль, и человек споткнулся и от грядущего ужаса осатанел, значит, в нем еще не уснуло Божеское, если бы душа вовсе очерствела и пожухла, отступилась от Бога, то вор не споткнулся бы о бабий вскрик, не стал бы стрелять заполошно, а лишь пригрозил бы, и этого бы вполне хватило.

Ведь он не мокрушник, он не хотел проливать кровь, он просто не готов был к преступлению, и оно виделось ему, как забава, игра, навеянная картинками с телевизора, когда с экрана убеждают, что деньги нынче валяются под ногами и живет плохо лишь ленивый…

Боже мой! Смерть на смерть, и все люди случайные, с кем пересекся путь, и на нем мог оказаться каждый из нас, живущих на Руси. Так распорядилась судьба… Он осатанел, грешник, думая в безумьи, что спасется, убивая всех, на кого падет его взгляд. Душа вопила: де, что ты творишь, миленький, опомнись, а в голове – сбой, замкнуло, закоротило, вся скопленная до времени энергия человека истратилась в ужас, и тот внезапный неистовый страх подавил совестное, коренное, что хранил в себе душегубец на крайний случай.

И вот сейчас, где-то в тюремке, то исповедальное, чистое, почти младенческое и сокровенное, уже растоптанное и заплеванное, вдруг разрослось в груди, полезло наружу, язвя шипами сердце, заполнило несчастного, как опара квашню, и, поставив бумажную иконку на нары, молится арестант в одиночке, уливаясь слезьми и мысленно целуя протянутую навстречу руку Спасителя.

Я мысленно облекся в шкуру несчастного и ужаснулся его нелепой жизни, и моя судьба помыслилась счастливой, ибо я снова постиг цену воли, чтобы через мгновение забыть о ней.

Тут какой-то паршивец ради престольного праздника всполз на зыбкий карниз храма и пустил в небо шутиху. Она взлетела вслед за моими расхристанными мыслями, гулко всхлопала, но не расцвела, пустив ядовитый дымок. И Жабки-то очнулись, словно бы встали после скитского сна, и в нижнем конце деревни, где желтым покрывалом цвели лютики, неожиданно взъярилась гармоника и захлебнулась.

За гривкой бора у Прони раздались торопливые выстрелы, столь нелепые в середке лета. Из своей избы выскочил егерь Артём Баринов; семейные сатиновые трусы полоскались по худым жиловатым ляжкам, а резиновые сапоги хлопали голенищами по икрам. Гаврош пролетел мимо меня с остановившимся взглядом.

5

Ночью анчутки не дали мне спать.

Хорошо мать моя Марьюшка глуха на левое ухо, и вот, сложившись по-младенчески крендельком, она сладко почивала за цветастой занавескою в своем углу, постанывая и всхлипывая, какие-то видения, знать, навещали больную ее голову, вечно натужно пошумливающую, будто шли внутри большегрузные машины. Синий платочек туго окручен по самые брови, лицо худое, морщиноватое, как древний еловый корень, и седые букольки, выбившись из-под покровца, слегка шевелятся от ровного дыхания.

Никогда бы не подумал, что так плотно, но вместе с тем и озабоченно, с долгими сонными картинами, могут почивать престарелые люди, все мыслилось, что прильнет бабка на один бочок, едва смежит веки, а уж через часок-другой снова христовенькая на ногах, чтобы зря не нудить больных костей, не бередить их на твердом ложе, да и так-то, миленькие, жалко того малого времени, что осталось пробыть на людях.

Но пристанывала мать столь жалобно, столь надсадно, с близкой слезою, что порою становилось страшновато за Марьюшку, как бы она не лопнула сердцем от жутких видений. Не раз подходил я к спящей, чтобы разбудить, и всякий раз отступался от затеи. И вот в какой-то час, уже заполночь, когда расположился на боковую, вдруг мелко затенькало, заговорило угловое стекло, завыло на высокой человечьей ноте, словно бы несчастной душе в это сиротское ночное время затягивали на горле петлю. Я открыл окно – никого, только послышался вроде бы стукоток пяток по задернившейся земле. Может, почудилось? Кто-то горланил, охрипнувши, в ночи, знать, шла пьяная разборка. В притворе храма вспыхивал огонь фонаря, воровски прощупывая темь, раздавался охальный смех блудных подростков, ищущих приключений, без которых и поныне не живет русская деревня. Незабытный пращуров обычай, коему несчетно годов, и каждый слой сеголеток, посетивших сей мир, по-прежнему сочиняет проделки, кому на посмех, кому на слезы.

Сколько ни кричи после на «проклятущих», сколько ни насылай на них горей, а вернувшись снова в кровать и залучая к себе вспугнутый сон, невольно вспоминают старик или бабка свои отроческие похождения, свои забавы и проказы, за которые точно так же строжили старшие и, не скупясь, потчевали ремнем… Да что сказать в оправдание себе: от храма до срама – один шаг.

Мать простонала в своей спаленке и явственно сказала: «Трещина подо мной в земле». Я сутулился на разобранном диване, призывал сон, а он бежал от меня. Снова жалобно вскричала мать, устрашась видения, и в своей ночной беспомощности была сейчас особенно несчастной. Ведь и я вроде бы возле – лишь протяни руку, но наткнется она на преграду, которую не осилить никакими войсками и знанием.

Разбуди Марьюшку – и не вспомнит блазни; лишь зарипкает ресницами, а вскоре и надуется, как ребенок, будто я смеюсь над нею. Когда земля расступается под живым человеком, значит, готовится принять гостя. Хоть и годов своих не чует старенькая, но смерть на кривой не объедешь, скоро в могилевскую… и трудно представить, как придется жить без матери, коротать бобыльи деньки. Эхма, верно судит мать, обидчиво поджимая и без того тонявые губы: «И чего ты роешься в бабах, как в мусоре? Не отец, нет, не отец… Люська-то чем была не жена? И урядлива, и тихословна, и непоперечна, и пылинки сдувала, и обед готовила из трех перемен, как генералу. Почаще бы гляделся в зеркало, коли такой ученый, так не ставил бы себя высоко».

Думаем, что живем будущим, де, все еще впереди, а глядь – уж деревянный бушлат примеривай. И беда наша, что живем мечтою, а иначе бы знали цену дню, не прогоняли бы его от себя. И не верим тому, что, пока мы стареем, наше время течет вспять, оно было полным, когда мы зачались в чреве матери. И от той самонадеянности, что лучшее – за горизонтом, мы так безнравно изживаем время, прогоняем от себя спутников и друзей, перебираем женщин, отыскивая лучшую, но, по странному совпадению обстоятельств, достается чаще всего нравная, гонористая, себе на уме, настоящая заноза: и носить в теле мешкотно, и выдернуть больно. Если ищешь богатую, то получишь горбатую; ищешь податливую, а найдешь фасонистую.

А вспомнить если, и почто бы не жить с Люсей? Фигуркой укладистая, все при месте, большеглазая, скромна и благонравна. Как-то нынче живет?

14
{"b":"17413","o":1}