— А что же наши артиллеристы?
— Ждут, подпускают ближе, чтоб наверняка… Ну ладно, я к Берестову. А тебя он еще никуда не посылал?
— Нет.
— Жди — пошлет. Для уточнения обстановки.
— Пошлет — пойду, в чем дело? Пленных все равно пока нет.
— Ну, ладно!.. — спохватившись, Карзов обрывает разговор, быстро уходит.
Воздух словно рвут. Наши! Над нами с грозным ревом проскакивают, посверкивая под полуденным солнцем, серебристые истребители. Они летят на правый фланг, где еще носятся суматошно, то пикируя, то набирая высоту, Ю-88. И вот видно — наши истребители набрасываются на пикировщиков. В небе мгновенно возникает молниеносная круговерть воздушного боя.
Со стороны нашего переднего края все чаще доносятся гулкие удары пушек.
Наконец-то артиллерия открыла огонь по танкам.
Но почему рокот моторов и лязг перекатывающихся гусениц стали слышны где-то позади? И слышатся все громче! Все ближе! Неужели немецкие танки у нас в тылу?
— Нет, свои!
Несколько тридцатьчетверок, защитная окраска которых посерела от пыли, идут, один танк вслед другому, и останавливаются в нескольких шагах. Из башенного люка головной машины высовывается голова в ребрастом танкистском шлеме. Мимо меня по окопу быстро проходит Берестов, что-то кричит танкистам, легко выбрасывается из окопа, вот он уже на головном танке. Танк вздрагивает, качнувшись, берет с места и с Берестовым, держащимся за башню, уносится. За ним, не отставая, с громыханием и лязгом поспешают другие, оставляя легкий шлейф пыли, обдающей нас. Это не та пыль, что лежит на дороге, пахнет она не просто растертой землей, а степными травами, прогретым черноземом.
С этими танками, брошенными нам на помощь, Берестов отправился затем, чтобы показать им исходную позицию для атаки.
Пока Берестова нет, его замещает Карзов. Привалившись боком к стенке окопа, он кричит в телефонную трубку:
— Двадцать первый сейчас будет у вас! С коробками!
«Двадцать первый» — позывной Берестова. «Коробки» — по наивному обиходному «коду» телефонных разговоров — танки. Вероятно, Карзов разговаривает с кем-то из первого батальона. Этому батальону сейчас достается больше, чем остальным: противник нацеливает танки и пехоту между ним и его соседом справа, чтобы меж ними вырваться в тылы дивизии.
Проходит час, другой. Возвращается Берестов: на правом фланге противник отбит, хотя ему удалось даже ворваться в некоторые из наших окопов, но не надолго — его оттуда вышибли, первый батальон удержался.
Отсюда, с КП, видно, как в стороне Тросны в чистое, раскаленное зноем небо поднимаются, медленно шевелясь, столбы черного дыма — горят немецкие танки. Может быть, и наши тоже.
Спокойнее голоса, реже зуммерят телефоны. Не слышно самолетов — ни наших, ни немецких. Представители авиации со своей рацией ушли: они сделали свое дело — немецкая авиация больше не показывается. С передовой не доносится стрельба. Атаки противника полностью отбиты.
Солнце давно перевалило за полуденную черту. В предвечерье спадает зной, весь день лившийся с раскаленного неба. У нас на КП, как только затих бой, всем поубавилось дела. Смолкли телефоны. Никуда не спешат связные. Можно передохнуть: все работали напряженно. Каждый, исполняя свои обязанности, как бы ни были они скромны, внес свою долю в исход сегодняшнего боя.
Мы еще не знаем, что сражение, в которое мы вступили сегодня, на его переломе, через две недели после того, как оно началось, явится, после Сталинградского, важнейшим сражением войны, — понимание этого придет значительно позже. А сейчас люди еще и не задумываются, к какому великому событию истории они стали сопричастны, чувствуют себя как после обычной боевой работы, даже те, кто воюет с первого дня, не представляют, в битве какого размаха они участвуют. А уж о таких новичках на фронте, как я, и говорить нечего. Все то, что я увидел сегодня, начиная с рассветного часа, когда я услышал грозу артподготовки, мне запомнится на всю жизнь, как начало моего фронтового пути. Но сознание необыкновенности происходящего еще не пришло. Оно придет позже, с расстоянием времени. Уж так, видно, устроен человек, что даже к самому необычному привыкает быстро, как-то сразу оно становится само собой разумеющимся, нормой, бытом. А может быть, это относится исключительно к фронтовой жизни, когда все свершается так скоропалительно, что сознание масштабности происходящего — да и полное сознание опасности — осмысляется значительно позже. Большое видится на расстоянии…
Но пока что расстояние очень маленькое. Один еще не закончившийся день. И осознаю я сейчас сильнее всего только то, что за этот день я сделал, даже применительно лишь к своим служебным обязанностям, немного. И просидел, в общем-то, почти в безопасности, если не считать артиллерийского налета, почти все время на КП, в то время как Берестов, Карзов, Сохин с его разведчиками и Байгазиев, которого посылали с каким-то поручением, побывали на передовой в разгар боя. А Таран и Церих — те вообще все время под огнем. Узнать бы, что с ними? Целы ли?..
Мне недолго пришлось оставаться без дела, после того как притих бой.
Неожиданно появился Сохин, уходивший куда-то. Увидев меня, сказал в своей обычной полушутливой-полусерьезной манере:
— Тебе от Адольфа посылочка. Знаю, этим добром интересуешься…
Он обернулся к стоявшему за ним солдату с большим мешком на плече:
— Вали сюда!
Солдат сбросил к моим ногам большой брезентовый мешок с громадным черным клеймом в виде орла, с когтями, сжимающими свастику, с надписью ниже готическими буквами: «Фельдпост» — то есть полевая почта.
Я развязал мешок и увидел, что он битком набит газетами, журналами, брошюрами в бандерольных обертках. Все это поблескивало глянцевыми обложками, пестрело цветными иллюстрациями. Свежая почта… Наверное, сегодня получена, да не успели вручить адресатам.
— В первом батальоне в траншее валялось, — пояснил мне Сохин. — С утра, как ее взяли. Комбат хотел сжечь эту фашистскую заразу, да я увидел, говорю: у нас в штабе теперь переводчик есть. Так что твою просьбу я выполнил. Изучай, чтоб знать, чем враг дышит.
Я поблагодарил Сохина. Действительно, я просил его, впрочем, как и других, передавать мне, если попадутся, немецкие журналы, книжки, документы. Миллер, инструктируя меня, особо наставлял, что надо просматривать все писанное и печатное на немецком языке и отбирать то, что представляет наибольший интерес для характеристики обстановки в Германии. Но особое внимание, подчеркивал он, надо обращать на различного рода военную документацию.
Утащив мешок в укромный угол, я стал просматривать содержимое, заглядывая по мере надобности в словарь. Письма, письма, письма… Округлые женские почерки, старательно выведенные детскими руками крупные буквы, вложенные в конверты фотографии — женщины с детьми и без детей, улыбающиеся и грустные. Матери и жены, дети и внуки…
Эти письма теперь не дойдут до адресатов, да и сами адресаты дойдут ли обратно до своих семей? Может быть, многие из них сегодня уже нашли свою смерть от нашего огня и лежат на припаленной солнцем и пламенем разрывов траве. А что пишут им из дома?
Откладываю несколько писем, просматриваю. Еще не владею языком настолько, чтобы переводить быстро, приходится вытащить словарь и то и дело заглядывать в него. В письмах сообщается о семейных делах, о здоровье детей, об их успехах в школе, о том, как трудно с продовольствием, у кого из родственников или знакомых кто-то убит или ранен на войне, кого призвали в армию, кто пострадал от бомбежки.
Достается и немцам в тылу. Но разве это может идти в сравнение с теми потерями и лишениями, какие понесли наши люди? Всплывает в памяти зимнее утро: я иду на работу, с трудом ступая распухшими от голода ногами, которым тесно в валенках. Пересекаю Невский проспект — в сугробах, безлюдный. На примыкающей к нему улице, у опушенной инеем ажурной чугунной решетки, на тротуаре вижу вытянувшиеся тела, запеленутые в одеяла, в портьеры, в матрасные чехлы, — сюда, к этой ограде, свозят умерших от голода, свозят каждое утро, помногу… А они там, в Германии, жалуются своим мужьям, что нет натурального кофе!