— Ну, помню… Я же все-таки выстрелил. В ту же ночь. Да я тебе говорил!
— Спасибо. А в снарядах лежали такие вот листовочки. Вот он прочитал — и к нам.
— Немец?
— Поляк.
— А, братья славяне! — улыбнулся Верещагин. — Он что, напротив моей батареи сидел?
— Не знаю, не спрашивал. Но это неважно.
— Все одно — запиши его на мой счет! Ну, бывай! — и Верещагин бежит догонять ушедшие вперед свои маленькие пушки.
А я, оставшись вдвоем с моим неожиданным подопечным, достаю из сумки один из давно хранящихся в ней чистых бланков, которые мне еще перед началом боев вручил Миллер. Это — удостоверения для добровольно сдавшихся, дающие право на получение соответствующих льгот. Вписываю в бланк фамилию и имя пленного. Теперь еще полагается поставить печать. А печать всегда в кармане у Ефремова. Как бы увидеть его поскорее? Ефремов на марше имеет обыкновение проезжать на мотоцикле вдоль колонны, в голове ее останавливается, пропускает всю колонну мимо себя, следя, все ли в порядке, а если замечает непорядок, тут же подзывает к себе командира и делает должное внушение. Если идти с колонной вперед, то в каком-нибудь месте Ефремов обязательно встретится. Значит, надо идти.
Мы с поляком быстро шагаем обочиной, понемногу нагоняя ушедших вперед. Он несколько растерян: я обещал ему, что отправлю в тыл, а веду куда-то вперед. Успокаиваю его: все будет в порядке!
А вот, как и следовало ожидать, Ефремов. Стоит рядом с мотоциклом, слегка вскинув голову, и, прищурясь, из-под низко надвинутого козырька фуражки зорко всматривается в проходящую мимо колонну.
Поравнявшись с Ефремовым, докладываю ему о результатах моих расспросов, потом прошу:
— Товарищ подполковник, поставьте, пожалуйста, печать вот сюда, — и подаю ему заготовленное для поляка удостоверение.
— Придумали же! — усмехается Ефремов, но достает из кармана мешочек с печатью и, подышав на нее, ставит на нужное место.
Я торжественно вручаю удостоверение владельцу. И спрашиваю Ефремова:
— Куда же теперь его?
— При первой возможности — в штадив. А пока пусть в обозе побудет. Да предупредите командира хозроты, что он за человек! Чтоб кто-нибудь из обозников не вздумал на нем ненависть к врагу проявлять. А то сменят ботинки на сапоги…
Дождавшись, пока с нами поравняются повозки обоза, я, выполнив распоряжение Ефремова, быстрым шагом иду в голову колонны.
А колонна проходит уже улицей села, бесконечно длинной, как во многих селах на Орловщине, которые обычно тянутся вдоль какой-нибудь речушки или хотя бы ручейка. Из-за плетней со дворов смотрят на нас радостные лица, бегают, возбужденно перекликаясь, мальчишки и девчонки; у многих калиток, а то и на обочине дороги, приветливо улыбаясь, стоят женщины, у каждой ведро с водой, в руке кружка — предлагают напиться. Но из строя выходить нельзя, он проходит мимо, но все же нет-нет да выскакивает из колонны какой-нибудь разбитной солдат, бежит, на ходу отстегивая флягу, а то и две фляжки уже приготовил для себя и для товарища. Или просто берет протянутую ему, уже наполненную кружку и жадно пьет.
Я тоже хочу пить, подхожу к одной из женщин, обеими руками беру кружку она приятно холодит ладони. Эх, освежиться бы сейчас такой водой — лицо сполоснуть… Но хорошо и то, что можно напиться; с наслаждением прикладываюсь к кружке и пью, пью… А женщина, которая протянула мне кружку, в белом платочке, одетом, наверное, ради радостного дня, с нестарым, но в заметных морщинах, коричневым от загара лицом, говорит:
— Молочком бы напоила, да корову немцы свели…
Спереди слышится веселый, как на пасху, колокольный перезвон. Вот и церковь — справа от дороги, белая, с зеленой кровлей, кресты золотом сияют под высоким полуденным солнцем. Прямо напротив церкви на дороге черный остов обгоревшего огромного немецкого грузовика — от него остались лишь шасси да покореженная кабина с распахнутыми на обе стороны дверьми. Колонна обтекает обглоданные огнем останки машины с обеих сторон. А возле церкви, от которой неумолчно плывет величавый голос ликующей меди, толпится народ — в основном, женщины в белых платочках. На паперти люди стоят тесно, загораживая открытую в церковь дверь. Когда я, спеша догнать голову колонны, проходя мимо, заглядываю внутрь церкви, то вижу над головами плотно стоящих в ней людей, в темноватой глубине храма, светлые точечки зажженных свечей и что-то золотисто отблескивающее — наверное, оклады икон. Уж не по случаю ли нашего прихода идет служба?
Но вот и церковь пройдена, еще немножко поднажать — и я догоню голову колонны. Впереди, справа от дороги, на самом ее краю, вижу невысокого старичка в плотно натянутом картузе, в синей, на все пуговицы застегнутой, туго, по-солдатски, подпоясанной и аккуратно заправленной синей в крапинку рубашке. Старик стоит, строго по-строевому вытянувшись, левая рука по швам, правая браво приложена к козырьку. Стоит — не шелохнется, пропуская мимо себя шагающих вольным строем солдат, стоит словно военачальник на параде, перед которым проходят его войска. Я приближаюсь к старику и думаю: как только поравняюсь с ним, обязательно отдам ему честь, не одному ему отдам: в его лице всему его величеству народу. А старику будет приятно, если я его поприветствую по-воински. Судя по выправке, он наверняка был когда-то солдатом и на всю жизнь сохранил гордость этим званием.
Внезапно колонна останавливается, солдаты расходятся по сторонам дороги привал!
Но я продолжаю идти — до старика мне осталось еще шагов двадцать. Он уже опустил руку, разговаривает с подошедшими к нему солдатами. Но все равно я его поприветствую!
Поравнявшись со стариком, я замедляю шаг и вскидываю руку к козырьку. Он с удивленно-радостной улыбкой отвечает мне тем же.
— В армии служили, дедушка? — спрашиваю его.
— А что, видно? — его лицо расплывается в улыбке еще больше.
— Старого солдата сразу видать.
— Служил, а как же. Еще при Николае с германцем воевал. В георгиевские кавалеры вышел. А потом в Рабоче-Крестьянской Красной — до скончания гражданской войны. Опять же награду поимел — часы с фамилией.
— О, да вы — заслуженный боец!
— Что есть то есть, — с напускной скромностью бросает дед. — А справная армия теперь, я гляжу. Оружье какое! И погоны! Погоны — это хорошо. Уваженье дает, вид важнее. А я, — вспоминает старик, — с тремя лычками носил. Унтерцер! — и, показывая на мои две звездочки на погоне: — А как теперь именовать вас, товарищ командир? Ежели по-старому — подпоручиком?
— Лейтенантом!
— У меня сын — лейтенант. Еще с довойны. А другой — простой красноармеец, призвали, как война началась. С той поры ни от того, ни от другого ни слушка, ни письма. Живы ли, нет ли…
— Не убивайся, батя, раньше времени! — говорит старику один из солдат, подошедших к нему раньше меня. — Вы ж под оккупацией были. А теперь начнет почта работать — напишут!
— Вашими бы устами мед пить… — вздыхает старик. — А то ведь как бы и совсем не осиротеть. Внучку вот в Германию, еще зима не кончилась, угнали. Боюсь за нее более, чем за себя. Недавно такое письмо прислала — всю ночь мы со старухой моей не спали.
— А что, разве им разрешают писать из Германии?
— Разрешают. Одну открытку в месяц. Внучка вот написала, что живет хорошо, много птичек прилетает, яички роняют, так что она, может быть, скоро тетку Агриппину повидает. Немцу-то, может быть, и не уразуметь, а нам понятно: бомбят ту Германию американцы, без разбору, и боится наша Аленка, что и ее бомбой!..
— А что, тетка Агриппина в бомбежку погибла?
— Да нет, она давно померла! Вот, значит, и понимай: боится Аленка, что на тот свет попадет… А скажите, товарищ лейтенант, как, теперь германа из наших мест насовсем погнали? Или, не приведи бог, вдруг да возвернется?
Вопрос, который жители освобожденных мест задают часто. Еще в Березовке, весной, слышали…
— Не вернется!
— Дай-то бог! — вздыхает старик. — А немец-то, и которые с ним, на другое гадали. Все время нам пели: кончилась-де Советская власть, Армия Красная напрочь побитая! Поверите, нет ли — приезжал к нам бывшего помещика нашего сын. Баринок тот у немцев в переводчиках, смотрел, что от отцовского имения осталось. Там, в имении-то, с самой революции больница была, а потом фашисты в ней команду разместили по ремонту. Значит, не людей лечить — машины. Ему, немцу-то, люди наши без надобности. Значит — чтоб ни больниц, ни школ. Учительница наша, Мария Гавриловна, дай ей бог здоровья, впотай ребят учила, по нашим книжкам. Да не в школе, а у себя дома: школу окаянные под комендатуру заняли. Нашлась же у нас каинова душа, донесла. Так Марью Гавриловну таскать начали. Едва отделалась. Да что учительша! Поп наш, отец Василий, и тот под чужую дудку петь не пожелал. В других местах, говорят, были попы, что с немцами заодно, на старый режим вертели. А наш — нет! С партизанами стачку имел. Прятал, когда надо, кой-кого. Ну и тут окаянные дознались… Он к партизанам уйти успел. А сегодня, как вы показались, так и он тут. Вернулся, значит. На шее — крест, на поясе — наган. Снял наган, облачился — и сей момент благодарственный молебен служит. Вот поп так поп! Я б ему награду выдал! Хучь медаль какую!..