Питер Клэр просыпается от резкого толчка и брани, которой возница осыпает мула. Кренце тоже просыпается и принимается ворчать, что в мешковине полно вшей и что к утру они оба заболеют чумой от их укусов, когда один из приближенных Короля отдергивает кусок парусины, который служит дверью фургона, и, высоко держа факел, приказывает Питеру Клэру взять лютню и следовать за ним в Королевский фургон.
Под мешковиной тепло, однако Питер Клэр покидает с неохотой свою импровизированную постель, послушно натягивает сапоги, берет инструмент и следует за Королевским гонцом в морозную ночь. Над ними россыпи холодных звезд, а под холодными небесами тела бедных мулов, выдыхаемый лошадьми пар и лед на бородах и бровях возниц.
— Его Величество нездоров, — говорит посланец Короля, так четко выговаривая каждое слово, что кажется, будто звучит голос английского дворянина. — Его замучили боли в желудке и беспокоят непонятные страхи.
Воздух в Королевском фургоне спертый, свою лепту вносит и дыхание Короля, и когда Питер Клэр приближается к груде коричневого меха, из которой, словно картофелина из земли, высовывается беспокойная голова Его Величества, чувствует запах рвоты. Перед Королем стоит таз и слуга с мокрыми тряпками и чистым полотенцем в руках. При мысли провести остаток ночи в этом вонючем помещении Питер Клэр начинает ощущать спазмы в собственном желудке, но старается справиться с ними и останавливается перед ложем Короля.
— Так умер мой отец, — говорит Король Кристиан. — От болезни желудка и кишечника. Мне было одиннадцать лет, и я при этом не присутствовал, но мне сказали врачи. — Он отпивает глоток воды и добавляет: — При нем, конечно, не было ангела-хранителя.
Питер Клэр хочет ответить, что лишь очень немногие способны победить болезнь или медленное угасание внутренних органов, но Король говорит:
— Наши иллюзии и воображение утешают нас не меньше, чем реальные и достоверные вещи. Разве не так, мистер Клэр?
Питер Клэр думает о том, какие иллюзии он питал относительно своей будущей жизни с Франческой ОʼФингал, и отвечает:
— По-моему, Сир, иллюзии, которые нас утешают, должны сменять друг друга, чтобы мы не слишком долго тешились какой-то одной и внезапно не поняли ее обманчивости.
Король открывает рот, и на его лице появляется выражение ужаса. Он несколько раз глотает слюну, словно удерживая подступающую к горлу рвоту. Слуга подносит Его Величеству таз и держит наготове полотенце.
Но Король, похоже, оправился, он показывает рукой на лютню Питера Клэра, придворный, склонившийся перед ними со свечой, говорит шепотом:
— Играйте, мистер Клэр. Но ничего бурного, ничего страстного.
Он настраивает лютню, слегка сгибается в пояснице, словно прислушиваясь к звуку, который вот-вот польется из фургона, и начинает арию Маттиаса Верекора{57}. Он играет и слышит, как храпят и переступают с ноги на ногу лошади, но конвой остается там, где был, он не движется, словно скопище людей и мулов замерло на месте и слушает его песню.
Произведение закончено, Король кивает и жестом просит сыграть что-нибудь еще. Со времен Клойна Питер Клэр помнит ирландскую павану, которой обычно утешал Франческу ОʼФингал, но которую не исполнял после приезда в Данию. Он уже сыграл начальные такты, как вдруг осознал, в какую глубокую меланхолию погружает его эта мелодия. В этой музыке живет и дышит воспоминание о том, как при ее звуках голова Графини склоняется на руку, ее карие глаза, огромные, сияющие и вместе с тем исполненные желания, ласкают его, следя за игрой. Он может лишь покориться этой памяти и, даже переполненный ею, дать себе клятву, что думает о Франческе в последний раз.
Как только павана заканчивается, снаружи долетают крики возниц, перезвон конской упряжи, и конвой медленно трогается с места.
Теперь Питеру Клэру кажется, что эта ночь сковала морозом не только пустынные просторы залитого звездным сияньем Нумедала, но и само время, внезапно остановив его. И когда Король отталкивает от себя таз, кажется, будто он отталкивает саму болезнь, дабы понять, что творится в душе того, кого он выбрал своим ангелом. Лютня замирает в руке Питера Клэра, двое смотрят друг на друга, и в измученной голове каждого из них роятся вопросы.
Кирстен: из личных бумаг
После отъезда Короля в Норвегию, теперь, когда я могу не видеть, не слышать его, не ощущать его запаха, моя душа пребывает в глубоком и надежном Успокоении. Короче говоря, в его Отсутствие я начинаю расцветать и, рассматривая свое Отражение в новом (очень мне льстящем) Зеркале, с большим удовольствием вижу, что с каждым днем становлюсь все красивее.
Я молюсь, чтоб он отсутствовал как можно дольше. Выкапывание Серебряной Копи — колоссальное Дело (как он мне объяснил), и, полагаю, мой Муж — имея склонность надзирать над всем во Вселенной — захочет остаться, чтобы управлять Рудокопами, и вернется с кораблем, груженным таким количеством серебра, что он чего доброго затонет в Скагерраке.
Возможно, он действительно затонет в Скагерраке?
Возможно, еще до конца этого года мне суждено стать Счастливой Вдовой?
О, Боже Милостивый, ведь нетрудно представить себе огромный вес Серебряной Руды, которая, как валуны, перекатывается в киле корабля, пока паруса еще стараются удержать его на плаву и провести сквозь ветер, но им это не удается, мачты начинают раскачиваться, корабль дает крен, а люди внизу чувствуют, что судно идет ко дну, и, пока у них хватает дыхания, пытаются собрать Серебро и выкинуть его в воду, но не могут, ни один не может, ведь им нечем дышать, они тонут и, бледные, плавают в море…
Однако что мне делать, если ничего этого не случится?
Вчера ночью мне приснилось, будто я поселилась в высокой Башне, у ее ворот и у двери моей комнаты стоят стражники, и ко мне допускают лишь тех, кто знает мой тайный Пароль — fantasma[7] но, увы, все, включая Графа Отто, забыли этот проклятый Пароль и никак не могли его вспомнить, так что я осталась совсем одна, и мне пришлось стареть в безысходном Одиночестве.
(Сны, подобные этому, очень раздражают, и в моем затруднительном положении от них нет никакой пользы.)
Если бы только я могла проводить свои дни, как провожу их сейчас, делая все, что мне заблагорассудится, а ночи — принимая моего любовника, то я была бы довольна.
Мы с Отто так пристрастились к взаимной Порке во время Акта, что стали приверженцами этой Практики и не можем отказаться от нее, даже несмотря на то, что наши тела покрыты синяками и рваными ранами. Отто говорит, что, когда меня нет рядом, он может сильно возбудиться от одной мысли о том, как я его бью. Он приказал сделать несколько шелковых Плетей (портьерные шнуры в моей спальне и смежной с ней туалетной уже превратились в лохмотья).
Я знаю, что, увидев эти замечательные Плети, мне так захочется испробовать их на Отто, что в неистовстве я могу порвать ему брюки, и на губах у меня появится Пена, такая же, какую пускают Сумасшедшие Люди. Судя по этому, моя рабская привязанность к Отто, а его ко мне, есть не что иное, как Умопомешательство, будто оба мы обитатели Другого Мира, в котором нет никого, кроме нас, и где обычные дела вовсе не обсуждаются, а важна только одна Вещь — та, которая нас связывает и от которой мы не откажемся ни за что на Свете.
Наши Свежевания и Порки становятся более утонченными и доходят до степени Абсолютного Вожделения посредством Слов. Я не посмею написать, какие Оскорбления мы выкрикиваем друг другу, отмечу только, что Отто обвиняет меня в том, что я «бл…, шл…, пот… и так далее…» Эти звания вполне банальные, даже мягкие, вежливые, и мы так далеко зашли в Оскорблении друг друга, что я утверждаю — нам в помощь нужен какой-нибудь Словарь, где мы нашли бы новые названия, которые еще не зачерствели.