— Наливай, наливай! — закивала живо Лиза. — В своем доме. — А сама опять начала его разглядывать.
Не красит время человека, нет. И она тоже за эти годы не моложе стала. Но как давеча, когда Егорша, входя в избу, снял шляпу, обмерла, так и теперь вся внутренне съежилась: до того ей дико, непривычно было видеть его лысым.
Многое выцвело, размылось в памяти за эти двадцать лет, многое засыпало песком забытья, но Егоршины волосы, Егоршин лен… Ничего в жизни она не любила так, как рыться своей пятерней в его кудрявой голове. И сейчас при одном воспоминании об этом у нее дрожью и жаром налились кончики пальцев.
— О'кей, — сказал Егорша, когда выпили.
— Чего, чего? — не поняла Лиза.
— О'кей, — сказал Егорша, но уже не так уверенно.
Она опять ничего не поняла. Да и так ли уж это было важно? Когда Егорша говорил без присказок да без заковырок?
После второй стопки Егорша сказал:
— Думаю, пекашинцы не пообидятся, запомнят приезд Суханова-Ставрова. Мы тут у Петра Житова, как говорится, дали копоти.
И вдруг прямо у нее на глазах стал охорашиваться: вынул расческу, распушил уцелевший спереди клок, одернул мятый пиджачонко, поправил в грудном кармане карандаш со светлым металлическим наконечником — всегда любил играть в начальников, — а потом уж и вовсе смешно: начал делать какие-то знаки левым глазом.
Она попервости не поняла, даже оглянулась назад, а затем догадалась: да ведь это он обольщает, завораживает ее.
А чем обольщать-то? Чем завораживать-то? Что осталось от прежнего завода?
И вот взглядом ли она выдала себя, сам ли Егорша одумался, но только вдруг скис.
Она налила еще стопку. Не выпил. А потом посмотрел в раскрытое окошко Григорий с малышами все-таки перебрался к хлеву на травку, — обвел дедовскую избу каким-то задумчивым, не своим взглядом и начал вставать.
— Куда спешишь? Каки таки дела в отпуску?
— Да есть кое-какие… — Он по-прежнему не глядел на нее.
— Ну как хочешь. Насилу удерживать не буду. — Лиза тоже поднялась.
Уже когда Егорша был у порога, она спохватилась:
— А дом-то будешь смотреть? Нюрка Яковлева, твоя сударушка, — не могла стерпеть: ущипнула, — избу через сельсовет требует. На Борьку заявление подала.
— Дом твой, чего тут рассусоливать.
— Сколько в Пекашине-то будешь? Захочешь, в любое время живи в передних избах. Татя хоть и отписал мне хоромы, а ты хозяин. Ты его родной внук.
Егорша как-то вяло махнул рукой и вышел.
3
Красное солнце стояло в дымном непроглядном небе, старая лиственница косматилась на угоре, обсыпанная черным вороньем. А по тропинке, по полевой меже шла ее любовь…
И такой жалкой, такой неприкаянной показалась ей эта любовь, что она разревелась.
Не счесть, никакой мерой не вымерить то зло и горе, которое причинил ей Егорша. Одной нынешней обиды вовек не забыть. Сидел, попивал водочку, может, еще на стену, на Васину карточку под стеклом смотрел — и хоть бы заикнулся, хоть бы единое словечушко обронил про сына!
И все-таки, видит бог, не хотела бы она ему зла, нет. И пускай бы уж он явился к ней в прежней силе и славе, нежели таким вот неудачником, таким горюном и бедолагой.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
Хлев овечий? Келейка, в каких когда-то кончали свои земные дни особо набожные староверы? Каталажка допотопных времен?
Всяко, как угодно можно назвать конуру на задворках у Марфы Репишной, куда она загнала своего двоюродного братца за пьяные грехи. В переднем углу уголек красной лампадки днем и ночью горит, груда черных старинных книг с медными застежками — это добро разберешь: околенка сбоку. И еще разберешь бересту, солнечно отсвечивающую на жердках под потолком, — Евсей Мошкин кормился всякими берестяными поделками: туесками, лукошечками, солоницами, на которые теперь большой спрос у горожан, — а все остальное в потемках. И потому хочешь не хочешь, а будешь верующим, будешь отбивать поклоны, ежели не хочешь лоб себе раскроить.
А в общем-то, чего скулить? Есть крыша над головой. И есть с кем душу отвести. С любой карты ходи — не осудят. А то ведь что за друзья-приятели пошли в Пекашине? Пока ты их горючим заправляешь, из бутылки в хайло льешь, везде для тебя зеленая улица, а карманы обмелели — и расходимся по домам.
Одно бесило в старике Егоршу — Евсей постоянно ставил ему в пример Михаила: у Михаила дом, у Михаила дети, у Михаила жизнь на большом ходу…
— Да плевать я хотел на твоего Михаила! — то и дело взрывался Егорша. Придмер… Подумаешь, радость — дом выстроил да три девки стяпал. А я страну вдоль и поперек прошел. Всю Сибирь наскрозь пропахал. Да! В Братске был, на Дальнем Востоке был, на Колыме был… А алмазы якутские дядя добывал? Целины, само собой, отведал, нефтью ручки пополоскал. Ну, хватит? А он что твой придмер? Он какие нам виды-ориентиры может указать? То, как на печи у себя всю свою жизнь высидел?
— Илья Муромец тоже тридцать лет и три года на печи сидел, да еще сидел-то сиднем, а не о прыгунах-летунах былины у людей сложены, а об ем.
— Не беспокойся! По части былин у меня ого-го-го! Я этих былин… Я всю Сибирь солдатами засеял! Кумекаешь, нет? Один роту солдат настрогал. А может, и батальон. Так сказать, выполнил свой патриотический долг перед родиной. Сполна!
Евсей отшатнулся, замахал руками: не надо, не надо! И это еще больше раззадорило Егоршу:
— Ух, сколько я этих баб да девок перебрал! Во все нации, во все народы залез. Такую себе задачу поставил, чтобы всех вызнать. Казашки, немки, корейки, якутки… Бугалтерию надо заводить, чтобы всех пересчитать. Мне еще смалу одна цыганка нагадала: «Ох, говорит, этот глаз бедовый синий! Много нашего брата погубит…»
— Нет, Егорий, нет, — сокрушался Евсей, — ты не баб да девок губил, ты себя губил.
— Че, че? Себя? Да иди-ко ты к беленьким цветочкам! Баба на радость мужику дадена. Понятно? Бог-то зря, что ли, Еву из ребра Адамова выпиливал? Не беспокойся, мы кое-что по части твоей религии тоже знаем. Слушали антирелигиозные лекции и на практике курс прошли. Одна святоша мне на Сахалине попалась — ну стерва! Без молитвы да без креста на энто дело никак!..
— Грех-то, грех-то какой, Егор!
— Чего грех? С молитвой-то в постель грех? Я тоже, между протчим, ей это говорил…
И тут уж Егорша открывал все шлюзы — до слез доводил старика своими похабными россказнями.
Мир всякий раз восстанавливали с помощью «бомбы». Совсем неплохое, между протчим, винишко, понравилось Егорше: и с ног напрочь не валит и температуру нужную дает, а потом слово за слово — и, смотришь, опять на Михаила выплывали. Опять на горизонте начинал дом его маячить.
— А главный-то дом знаешь у Михаила где? — как-то загадочно заговорил однажды старик. — Нет, нет, не на угоре.
— Чего? Какой еще главный? — Егорша от удивления даже заморгал.
— Вот то-то и оно что какой. Главный-то дом человек в душе у себя строит. И тот дом ни в огне не горит, ни в воде не тонет. Крепче всех кирпичей и алмазов.
— Я так и знал, что ты свой поповский туман на меня нагонять будешь.
— Нет, Егорушко, это не туман. Без души человек яко скот и даже хуже…
— Яко, яко… Ты, поди, целые хоромы себе отгрохал, раз Мишка — дом? Так?
— Нет, Егорий, не отгрохал. Я себя пропил, я себя в вине утопил. Нет, нет, я никто. Я бросовый человек. Не на мне земля держится.
— А на Мишке держится?
— Держится, держится, — убежденно сказал Ев-сей. — И на Михаиле держится, и на Лизавете держится.
— На моей, значит, бывшей супружнице? — Егорша усмехнулся и вдруг грязно выругался.
— Ох, Егорий, Егорий! До чего ты дошел…
— Чего — дошел? Лизавета святая… На Лизавете земля держится… А она за кого держится? Ветром надуло ей двойню, а? Я по крайности грешу всю жизнь, дан прямо и говорю: сука! Люблю подолы задирать. А тут двоих щенят сразу с чужим мужиком схряпала — все равно придмер, все равно моральный кодекс…