Голубь в Китае удочерил обезьянку. Прилетает к ней в вольер, обезьянка кладет голову ему на спину, сидят оба, спокойно им и радостно. Лошадь вообще дружит со всеми — собака ей друг, кошка, птицы, овца — дурочка влюбленная. Другая собака выходит погулять со своим хозяином с одной целью — она подбирает котят. Подбирает, усыновляет, удочеряет, выкармливает, воспитывает. Есть фотография — уже подросшие котята обсели собаку со всех сторон и сверху. У собаки спокойное и ответственное лицо. Таким, к слову, был наш Чак. Кошка наша была шалава еще та. Она бросала котят и уходила гулять. И котятами занимался Чак. Котята лаяли на проходящих мимо нашего дома, носили апорт, выполняли команды «сидеть», «голос», «как девочки на пляже загорают», «чужой», метили столбы и деревья, по команде «лежать» валились на пузо по-собачьи, вытянув передние лапки рядышком вперед. Когда мы их отдавали в хорошие руки, Чак был сам не свой. Волновался, скулил. А одного котенка просто назад домой принес. Сбежал из дому, нашел, украл, вернулся с котенком в зубах. Так этот котейка у нас и остался, толстый Тяпка. Да мало ли… Вон ребеночка человеческого в подъезд подбросили. Заледенел весь… Собака уличная его нашла, обогрела.
Вот прочла недавно: «Ученые доказали, что шимпанзе могут решать задачи лучше восьмилетних детей». Значит, лучше меня. Потому что то, что задают сейчас восьмилетнему ребенку… Да что там… Теперь пишут, что шимпанзе уже и компьютеры осваивают.
К слову, вот моя кошка Скрябин. Она усаживается перед ноутбуком и лапкой нажимает на «Enter», чтобы ей включили специальное кино для кошек. И когда включают, она смотрит на нас всех с таким видом, мол, а вам, дураки, тут что надо? Всем — спать! Это кино не для вас. Вы это не поймете.
И так с каждым годом они становятся все сообразительней, все независимей. И перестают доверять человеку. Перестают его бояться. И начинают его презирать.
А что делать? Что делать, спрашивают они, если эти, то есть мы, уже — все, не могут, не умеют, не чувствуют, не хотят, а главное — не по-ни-ма-ют!
* * *
Однажды в школе, в классе девятом, нас повели сдавать нормативы по стрельбе. Все было как я люблю: глупо, абсурдно, как в хорошем кино, например Феллини. Погода серая с мелким дождиком, стрельбище находилось почему-то рядом с городским кладбищем. Я говорю Гарику и Фимке, своим школьным приятелям: вы подумайте, как удобно, если вдруг какая-нибудь роковая ошибка — далеко ходить не надо. Гарик сплюнул как-то по-стариковски трижды, а Фимка проворчал про типун мне на язык. Идти туда, на кладбище, то есть на стрельбище, надо было километров пять. Мы все брели по грунтовой дороге, мокрые, в грязи, и все несли поклажу. Наш военрук Гияс Мурадович так и предупреждал еще в классе перед нашим выходом в поход, что «нада несить поклажа». Что «несить поклажа» тоже входит в норматив. Я сразу представляла себе осла из иллюстраций к Насреддину, с двумя мешками по бокам. Мою поклажу, к счастью, несли Гарик с Фимкой. Поклажу подруги Нади Титовой несли Володя Яворский и Милька. Остальные девочки волокли свою поклажу сами и обижались. Причем не на мальчиков, которые оказались такими невнимательными и невоспитанными, а на нас с Надей. Правда, когда мы пришли на место, Гияс Мурадович, бодрый, радостный, полный сил, свежий, оглядев свое мокрое жалкое войско, объявил, что нам с Надей первый норматив не засчитывается, потому что поклажу мы несли не сами. Остальные девчонки торжествовали и ухмылялись.
А я думала только об одном. За мной тогда ухаживал мальчик Женя, такой прекрасный пианист, что его, студента музучилища, уже приглашали играть в оперный театр. Мы познакомились в Одесской филармонии, когда я приезжала к деду своему на каникулы, и мы с дядей моим Ильей ходили слушать Чижика. Наши с Женей места оказались рядом, мы оба дрыгали ногой в такт музыке, смеялись, где было смешно, переглядывались и кивали друг другу головой понимающе в тех местах, где захватывало дух от виртуозной игры. Конечно, мы в антракте познакомились. Он писал мне спокойные умные письма, рассуждал о музыке, о прочитанных книгах, о новом кино. Спрашивал, какую музыку я играю и слушаю, что читаю. И я все время, пока мы тащились на кладбище, то есть на стрельбище, под грязным мелким холодным дождем, думала, видел бы меня сейчас Женя. Меня! С поклажей, куда входила какая-то набитая торба, гордо называемая Гиясом Мурадовичем «вещмешок», и муляжный автомат Калашникова.
Мы приперлись на место. Гияс Мурадович вместе с нашими мальчиками стал устанавливать две мишени, по ним нам предстояло стрелять. Гияс и мальчики что-то мерили рулеткой и на каком-то расстоянии от мишеней расстелили всякие старые бушлаты, которые и были содержимым тех самых вещмешков. То есть нам по очереди надо было улечься на это вот чужое, грязное и мокрое. Но и это не самое страшное. Нам предстояло стрелять. В мишени, которые были похожи на людей. Сквозь мокрые стекла очков я вгляделась туда, в них, одиноко торчащих на фоне могильных крестов. Силой воображения я пририсовала ей белый платочек, косу — Аленушка. А ему — кепочку, залихватский чуб, косоворотку и белозубую улыбку — Иванушка. И вот я уже вижу — идут они спокойно гулять, а тут мы, басмачи Гияса Мурадовича из 10-го «А», ни с того ни с сего будем сейчас в них стрелять. Да еще и по команде Гияса, который что в своей жизни любил, так это баранину, а нас всех терпеть не мог. Он служил здесь у нас на границе и женился на молодой учительнице, пышной волоокой Инне, дочери директора школы. Вот его, как зятя, после службы и оставили у нас в школе военруком. И он вел себя с нами, как будто мы новобранцы, а он «дед», что соответствовало истине, потому что другой модели отношений он не знал, наш военрук Гияс Мурадович.
Кстати, до него у нас военрук был замечательный — Пал Петрович, добрый старенький подполковник. Он отдавал нам команды ласковым тоном:
— А ну-ка, барышни, подравняааааемся. А ну-ка, детки, смирно.
Он занимался только с мальчиками, а девочки сидели на задних партах и спокойно читали. Мы его любили, нашего Палпетровича, он обращался к каждому на «вы». Но он ушел на пенсию, и в школу взяли этого Гияса.
Я встала в сторонку и решила, что нет. А Гияс уже разошелся, раскомандовался:
— К оружию! По указанной мишени — огонь!
Я с ужасом наблюдала, как мои одноклассники укладывались на тряпки и стреляли по «указанной мишени» — в этих моих двух беззащитных Иванушку и Аленушку. А те даже не могли убежать. Слава небесам, пока никто не попал. Но у меня в груди собиралось облако.
С детства еще, когда я расстраивалась или обижалась, когда у меня были неприятности, особенно когда случалась ужасная, на мой взгляд, несправедливость со мной или с друзьями, или на моих глазах с чужими, или с котами и собаками, всегда чуть выше солнечного сплетения у меня сначала появлялась дырка, пролом, провал, пустота. А в ней начинало копиться облако. Оно росло, клубилось, толкалось, становилось все больше и плотней, начинало болеть и теснить дыхание, мне становилось тяжело говорить, кружилась голова. И потом это облако или выливалось со слезами и криком, или растворялось медленно в крови и потом еще долго давало о себе знать — вдруг сбивалось дыхание, болело под ложечкой и ничего не радовало.
С каждым новым стрелком, который брал в руки автомат Калашникова, настоящий, не муляжный автомат, который на стрельбище-кладбище притащил на своем плече сам Гияс, и прицеливался, мне становилось все хуже и хуже.
Гияс же ужасно был недоволен. Что за класс — все, как он говорил, «на очках», то есть очкарики, негодные к военной службе. Ай, плахие стрелки, савсем плахие. Дывойки вам ставлю в дывник, другой раз — в джурналь, трэтий раз — в атэстат на зрелость, ворчал военрук.
— Тэпэр деушк давай! — выкрикнул Гияс. — Гончарова давай!
— Н-н-нет, — замотала я головой. — Н-н-нет! Я не буду, я не могу, я не хочу.
— Зачем — ни хачу?! — наш военрук нахмурил свои косматые, как гусеницы, брови.