Ну а тогда, когда вышел тот мой фельетон в киевском издании, я не знаю, как он себя узнал, но узнал. И не здоровался. И даже недавно, когда приехал к кому-то в гости, все равно при встрече явно узнал, но не поздоровался…
Па-дам! Па-дам! Па-дамм!
Музыка… Хм, опять музыка…
Па-дам! Па-дам! Па-дамм!
Ой, что-то задремала. Что же это я задремала? Мне же надо собираться и спасать. Вообще странно как-то. Обычно в последние минуты, как водится, как пишут в умных книжках, вся жизнь вспоминается по порядку. Вот я родился, вот я пошел. Пошел-пошел. Пошел в детский сад. В школу пошел. А у меня что за воспоминания? Ну никакого порядка. Тут тебе война, тут тебе школа, и здрасте-пожалуйста, откуда-то Джон Рид вынырнул. И Ленин шныряет — туда-сюда, туда-сюда. А с ним под ручку какие-то странные, не всегда симпатичные персонажи. Может, и не будет этого всего — раз жизнь вспоминается не по порядку, может, пронесет.
А с другой стороны, раз вспоминается, значит, помнится. А то, что помнится, то и жизнь!..
02.08
Ох, как тянется время
Наверное, надо молиться. А как? Вот мою маленькую дочку учил ее такой же маленький друг Женя во дворе в песочнице, что надо молиться так: сложить ручки лодочкой на животике, закрыть глазки и сказать: «Бог-Бог, здрасьте, как у тебя дела?» Лина еще на это ему ответила авторитетно:
— Взрослым нельзя говорить «ты», надо говорить «вы».
А друг Женя ей ответил: так Бог же тоже маленький. Я видел на картине в книжке, он там у мамы своей на ручках сидит. Маленький Бог — для детей, а взрослый Бог — для взрослых. И потом — Женя объяснял — надо сказать, например: «Бог-Бог. Я сегодня разрисовал обои». И потом надо сказать: «Бог-Бог, я больше не буду», ну и потом уже, если тебе что-то надо: «Бог-Бог, сделай, чтобы мама купила мне лего „Пираты“. И затем уже открываешь глаза и говоришь: „Ну все. Пока. Аминь“.
Когда-то мне позвонили с работы и сказали, что очень плохо нашему сотруднику Ивану Георгиевичу. Что он лежит сейчас на операционном столе и уже пятый час ему пытаются остановить желудочное кровотечение. Он такой был хороший человек, этот наш Иван Георгиевич. Я села в уголок и стала бормотать: Бог-Бог, здрасьте, послушайте, наш Иван Георгиевич такой хороший человек. Он так любит своих мальчиков, своих сыночков. Так смешно и с таким счастливым изумлением о них рассказывает. Он такой работоголик. Он потерял недавно любимую младшую сестру Валечку. Ну что вы, а, Бог? Уже пятый час, а? Ну вам ведь не сложно, а?.. Вы же всемогущий. Ну все. Пока. Аминь».
И, как оказалось, в это же время и другие наши сотрудники говорили почти то же самое. Конечно, по-разному и на разных языках, в разных местах, в храме, или, как я, в уголке своей комнаты, в клинике, где оперировали Ивана Георгиевича, или просто на улице. Но все мы обратились к Всевышнему с одной и той же просьбой. Не знаю, чей голос был услышан, но кровотечение остановили, Иван Георгиевич пришел в себя, встал на ноги и через полгода после операции опять принялся обихаживать свое большое подворье, делать новый забор вокруг дома и заниматься детьми.
Умер он летом. Мы узнали об этом только потом. Оказывается, он копал колодец. После таких сложных операций копал новый колодец. Потому что старый колодец находился во дворе, а принято у нас здесь, чтобы колодец выходил на улицу, чтобы любой проходящий, любой путник мог подойти и напиться, не спрашивая разрешения. Иван Георгиевич решил выкопать колодец для людей. И никто его не остановил, не удержал.
Бог-Бог, пусть ему там будет хорошо, в твоем мире. Пусть отдохнет. Не давайте ему много работать, Бог, особенно копать колодцы. А то он увлекается. Пусть он там будет счастлив. И пусть его мальчики вырастут похожими на него. Не прошу больше ничего. Ну все. Пока. Аминь.
* * *
К маме моей повадилась звонить и ходить одна воцерковленная дама. И давит, и давит на маму. Просто дышать не дает спокойно. Это нельзя, то нельзя, все нельзя. И Боженька наш милосердный, всемогущий, добрый и любящий предстает в ее проповедях злобным мстительным старикашкой, который, если что не так, будет ужасно сердиться и поставит в угол в лучшем случае. Мама уже не знает, брать ли ей трубку, не брать. Так измучилась с ней.
Она, эта дама, и другие тетеньки знакомые бегают в храм по любому случаю. Но все вокруг посмеиваются, поскольку знают, что эти женщины ужасно влюблены в батюшку Митрофана. Значит, Галя, Миля и Катя. Очень увлечены. И так уже наряжаются, когда в храм идут. Ему, отцу Митрофану, матушка говорит:
— Батюшка, ты что это у зеркала возишься да крутишься, ты что это, а?! Ты почему так гладенько причесываешься и еще ладошкой укладываешь чубчик, зачем бороду шампунем моешь и расчесываешь, чтобы она лежала волной, ты что это, а, батюшка?!
А он ей:
— А это, матушка, для дела, для дела.
— Для какого еще дела? — матушка руки в боки. — Для какого такого дела, а?! Чтоб глазки строить прихожанкам?
— Так оттого и приход у нас увеличился, матушка, — строго ответил отец Митрофан, — оттого у нас и достаток увеличился, оттого и курочек тебе домашних желтых приносят на суп. И во дворе да на огороде помогают убираться…
Какое прекрасное оправдание!
Короче, за счет своего обаяния отец Митрофан увеличил количество прихожан. Он такой артист, этот отец Митрофан. Когда идут они крестным ходом, он впереди, торжественный, величавый, но глазом косит, а смотрят ли на него люди из автомобилей, которые стоят на обочине и пропускают ход. А матушке все равно — она идет, уставшая, который год в одном и том же сером пальто, всегда беременная, зевает и машинально мелко крестит рот. И сразу представляешь ее трудные длинные дни, все кажется, что ей холодно, потому что руки ее всегда красные, без перчаток и варежек, и все рукава — ее вечного пальто, ее серых кофт или невзрачных блуз — почему-то ей коротки. А батюшка ее только все больше расцветает.
Однажды на Пасхальном Богослужении, уже к самому-самому таинству подходя, стучит батюшка в дверь храма, как положено. Сотни людей смотрят, ночь, свечи горят оранжево, и нарядно вокруг. Стучит второй раз, третий. А потом открывает двери храма и восхитительным оперным баритоном произносит, обернувшись к сотням взволнованных прихожан:
— Христос воскресе!
И прихожане вторят, торжественно, задушевно, радостно, с трепетом в душе. И в это время — все ждут — должны звонить колокола. А звонарь Никушор глуховатый. Что он там делал, не знаю, но вовремя он не вступил. И батюшка Митрофан, сменив свой благостный вальяжный вид на озабоченный и суетливый, выпрыгнул вперед и, закинув голову на звонницу, закричал:
— Э! Никушор! Э!
— Чи? (Что? — по-румынски) — спокойно и даже сонно сверху ответил Никушор.
— Чи-чи… — развел руками батюшка Митрофан. — Так Христос воскрес, Никушор!
— Ааа… — и заиграли малиновые звоны, зазвонили на весь город красиво, звонко и празднично. И все радостно и облегченно вздохнули. Христос воскрес.
* * *
«По небу полуночи ааааангел летеееел…» Что? Спи-спи, я не плачу, я пою. Спи. «…И тихую пе-е-есню он пел…»
А как же моя сестра Таня? Моя племянница Улечка? Что с ними будет!..
Когда-то меня спросили, зачем я переехала на край света и живу вдали от суеты, от метро, развлекательных центров и ночных клубов и не хочу ли я жить в большом городе. Нет, я не хочу. Совсем не хочу. Ну как поменять чистый воздух и пение птиц за окном, размеренный ритм жизни и относительную свободу от нехватки времени, толп, очередей, общественного транспорта, автомобильных пробок на огромный каменный муравейник, где от тесноты невозможно расправить крылья.
А это — осенью была в Москве — страшное, инфернальное зрелище, когда в час пик в метро идут гигантской толпой в одном ритме суровые, собранные, мрачные люди-футляры, люди-роботы. А тут я навстречу, наперерез. Своей свободной расхлябанной походочкой иду, не торопясь, пялясь по сторонам, с любопытной рожей, всех рассматриваю, в лица заглядываю. И эти люди вдруг взгляд на мне останавливают и понимают — что-то не так. А что — нет времени сообразить. И проносит их мимо меня дальше по жизни, и только иногда ночью я могу явиться в чей-нибудь сон со своей клоунской улыбкой, явиться, озадачить и опять исчезнуть. Нет, и в этот раз поняла окончательно, не место мне там.