– Без меня не может составить своей партии в три и три? Да воля его, а я сегодня с ним не игрок.
– Сжальтесь над бедным князем! Вы знаете, он ни в бостон, ни в рокамболь[160] не играет.
– Уж это не мое дело.
– Сделайте милость, поедемте! Я в четырехместной карете: вам будет и тепло и спокойно. Вы не можете вообразить, как тоскует бедный князь, на месте не посидит, ходит из комнаты в комнату и от нечего делать выпил две кружки сельтерской воды, того и гляди, примется за третью. Что вы, уморить, что ль, его хотите?
– Нет, барон, ни за что не поеду.
– Решительно?
– Решительно.
– Ну, если так, позвольте же и мне у вас остаться.
– Милости просим.
– Не хотите ли, Алексей Семенович, в пикет?
– Очень рад! Эй, малый! Стол, карты.
– Да не лучше ли нам сесть в гостиной?
– И здесь хорошо.
– Там лучше: пикетная игра требует большого внимания, а здесь Надежда Васильевна начнет разговаривать с Александром Михайловичем о своем Карамзине, пойдут споры, заслушаешься, снесешь четырнадцать, пропустишь карт-бланш… Нет, право, Алексей Семенович, сядемте лучше там!
– Пожалуй! По мне, все равно.
Барон и Днепровский сели играть в гостиной, а я остался опять вдвоем с Надиной, но минута очарования прошла: я совершенно опомнился. Напрасно Днепровская старалась приметным образом начать снова прежний разговор – я не понимал, чего она хочет. Стал говорить о французской словесности, о драмах Коцебу, о новом романе Августа Лафонтена. Надина слушала меня с задумчивым и рассеянным видом, потом стала жаловаться на головную боль и часу в одиннадцатом ушла на свою половину, оставив меня, барона и Днепровского ужинать втроем.
Я приехал домой гораздо за полночь. Мой слуга спал крепким сном в передней и не вышел меня встретить со свечою. Идя ощупью по лестнице, я как-то оступился и зашиб правую ногу. Сгоряча мне показалось, что это ничего, но часа через два боль до такой степени усилилась, что я должен был послать за доктором.
III. ДРУЖЕСКАЯ ПЕРЕПИСКА
Во всю ночь я не мог заснуть ни на минуту и на другой день, несмотря на скорое пособие врача, мне не только нельзя было встать с постели, но и даже не мог притронуться к больной ноге. Я не чувствовал никаких лихорадочных припадков, голова моя была свежа, и когда я лежал спокойно, то и нога не очень меня тревожила, следовательно, я мог свободно думать, размышлять, вспоминать о прошедшем и поверять на просторе собственные мои чувства. Я не мог в них ошибаться. Днепровская пленяла меня своим умом и красотою, любовь ее льстила моему самолюбию, но я любил одну Машеньку, и каждый раз, когда оставался наедине с собою, эта любовь с новой силою оживала в душе моей. Когда я был розно с Надиною, то постигал возможность и расстаться с нею, и забыть ее навсегда, но расстаться с Машенькою, истребить эту первую любовь из моего сердца, забыть ее – о, нет! – я чувствовал, что это совершенно невозможно. Последний разговор мой с Надиною не выходил у меня из головы. Она любила меня, в этом я давно уже не сомневался, но я надеялся, что у нас никогда не дойдет до объяснения, а вчера она почти призналась мне в любви своей, и я сам – что грех таить! – готов был поклясться у ног ее, что люблю ее страстно… Да, я точно это чувствовал, по крайней мере, в ту минуту, когда прижимал ее руку к моей груди и она шептала своим очаровательным голосом: «Здесь мы были б счастливы, а там вечно неразлучны!» Что, если б Днепровский несколькими минутами позже воротился домой?.. От одной этой мысли меня обдавало холодом. Конечно, князь Двинский стал бы смеяться надо мною, барон постарался бы доказать, что все эти клятвы в вечной любви, как следствие минутного восторга и какого-то морального опьянения, ничем нас не обязывают, но я думал совсем иначе. Отец моей невесты, прощаясь со мною, сказал, что тот, кто обольстит невинную девушку или разведет мужа с женою, никогда не будет его сыном. Эти слова врезались в мою память. Я знал, что мой опекун сдержит свое слово, что он будет неумолим, и, признаюсь, начинал чувствовать вполне всю опасность моего положения.
Прошло дней десять, а я все еще не мог вставать с постели. Барон навещал меня каждый день, сидел со мною часов до пяти сряду и сделался под конец совершенно необходимым для меня человеком. Мало-помалу я начал свыкаться с его образом мыслей, разделять его понятия о разных предметах и перестал пугаться его философии. Хотя барон не успел сделать из меня решительно вольнодумца, но сильно поколебал все прежние мои верования, и я не чувствительно дошел до того, что иногда умничал и философствовал не хуже его, то есть порол такую дичь, что и теперь как вспомню об этом, так мне становится и совестно и стыдно.
Однажды барон приехал ко мне часу в десятом вечера.
– Ну что? – сказал он, садясь подле моей постели. – Как ты себя чувствовал?
– Я совершенно здоров, и если б только мог ступать на ногу…
– А ты все еще не можешь?
– Не могу.
– Прошу покорно!.. Ну, если это продолжится еще месяца два?..
– Два месяца? Что ты! Я с тоски умру.
– И, полно, не умрешь! Ты очень великодушно переносишь это несчастье, но бедная Надина!.. Начинаю за нее бояться, она так исхудала, что на себя не походит. Как эта женщина тебя любит!
– Послушай, барон! – прервал я. – Что тебе за охота говорить беспрестанно об этой любви, которую я не должен да и не могу разделить, не потому, чтоб я считал это за какое-нибудь ужасное преступление, – прибавил я, заметив насмешливую улыбку барона, – о, нет! Но ты знаешь, чего я боюсь.
– Ты боишься пустяков, мой друг. Да неужели ты в самом деле думаешь, что разведешь Днепровского с женою? Какой вздор! Надина женщина умная, она знает, чего требует от нас общество. Обманывай мужа сколько хочешь, только живи с ним вместе.
– А если наконец этот муж догадается…
– Что жена его любит другого? Да, это может случиться, если ты долго не будешь видеться с Надиною.
– Помилуй, барон! Мне кажется, что лучшее средство…
– Заставить влюбленную женщину наделать тысячу глупостей? Да, мой друг! Помнишь ли ты, что было в маскараде?..
– Как не помнить! Я никогда не забуду, с какой наглостью и бесстыдством этот князь Двинский…
– Ну, так подумай хорошенько! Что, если бы ты некстати погорячился да наговорил дерзостей князю…
– Так что ж?
– Как что? Беда! Публичная ссора, скверная история дуэль. Что, ты думаешь, Двинский стал бы молчать? Нет, душенька! На другой же день вся Москва заговорила бы, что ты в интриге с Днепровской: ведь ты дрался за нее с князем. Нашлись бы добрые люди, написали бы к вам в губернию, и тогда ступай, уверяй своего опекуна, что ты ни в чем не виноват, что ты не хотел и даже не думал встретиться с Днепровской в маскараде, – поверит он тебе! Теперь скажи мне: неужели Надина, эта умная, знающая все приличия женщина, решилась бы переодеваться, бегать за тобою в маскараде и подвергать себя явной опасности, когда могла бы преспокойно видеться с тобою у себя дома?
– Да, это правда.
– Вот то-то и есть, любезный друг! Ну, не лучше ли для тебя быть в самом деле виноватым, но так, чтоб никто не знал об этом, чем без всякой вины прослыть любовником Днепровской? Поверь моей опытности, Александр Михайлович: если ты хочешь, чтоб эта страсть оставалась для всех тайною, по крайней мере, до твоей свадьбы, так не приводив отчаяние эту бедную Надину. Ты не можешь себе представить, каких дурачеств готова наделать самая умная женщина, когда вовсе потеряет голову, а это с ней непременно случится: она привыкла тебя видеть каждый день, и вот уже скоро две недели…
– Но что ж мне делать? Ты видишь, я не могу к ней ехать.
– А кто мешает тебе с нею переписываться?
– Переписываться? Что ты, барон?
– А что? Страшно? Ах ты ребенок, ребенок! Да и чего ты боишься? Разве я говорю тебе, чтоб ты писал к ней любовные письма? Пиши что хочешь, только пиши: а если б тебе и случилось иногда обмолвиться ласковым словцом, так что ж? Большая беда!