— Я скажу тебе, что делать. Пока ничего. Молчать. Прилетит следователь из Генеральной прокуратуры — ему все расскажешь.
— Ты кто, уважаемый? — спросил Ашот.
— Журналист из Москвы.
— Почему сказал, что воевал в Карабахе?
— Я не сказал, что воевал. Был.
— Что делал?
— Писал.
— Что писал?
— Что видел, то и писал.
— Что видел?
— Что и ты. Беду.
— Ох, беда, беда. Много ходит беды. Нигде не спрячешься от беды, никуда не убежишь. Ты кушай, уважаемый, кушай, не смотри на меня, чачу пей. Потом друзьям скажешь: кушал у Ашота, вкусно кушал. Вкусно кушал?
— Очень вкусно, — признал Лозовский, расправляясь под рюмку чачи с люля-кебабом.
Конторские закончили игру, расплатились с немым официантом, упаковались в полушубки и вышли.
— Пора и мне, — сказал Лозовский. — А то заежку закроют. Сколько с меня?
— Зачем сколько? — замахал руками Ашот. — Не надо денег. Не надо заежка. Там клопы. У Ашота каюты есть. Четыре каюты. Хорошие каюты, теплые каюты. Люди иногда приезжают, с женщинами. Где переночевать? У Ашота переночевать.
Он что-то сказал по-армянски немому официанту, тот взял из гардероба «аляску» и сумку Лозовского и вышел во внутреннюю дверь. Лозовский в сопровождении Ашота последовал за ним.
Каюта была на первом этаже дебаркадера, теплая, чистая, со свежим бельем на откидной кровати. Пока Лозовский доставал из сумки шерстяной спортивный костюм фирмы «Пума», который в командировках использовал как домашнюю одежду, Ашот топтался у двери, тяжело вздыхал.
— Значит, молчать? — спросил он.
— Молчать.
— И рассказать следователю из Москвы?
— Только ему.
— Не дадут жить.
— А это решать тебе.
Ашот ушел. Лозовский прилег на кровати, чтобы обдумать то, что узнал, и мгновенно заснул. Сквозь сон он услышал стрекот вертолетного двигателя, но лишь повернулся на другой бок.
Разбудил его деликатный стук в дверь. В круглом иллюминаторе стоял молочный туман, как бы утепленный невидимым солнцем. Он посмотрел на часы: восемь утра. Потом понял, что это время московское, а по-местному уже десять. Стук повторился, всунулся мясистый нос Ашота:
— Извини, уважаемый. К тебе человек, поговорить хочет.
— Пусть войдет.
Голова Ашота исчезла, в каюту вошел сухощавый молодой человек с острым лицом и быстрыми внимательными глазами — телохранитель Кольцова.
— Ну что, корреспондент, я тебе сказал: не нужно посылать меня на… Не послушался. А зря, — с ленцой проговорил он, неторопливо сдергивая с правой руки перчатку и надевая на пальцы, как перчатку, что-то металлическое, сизого воронения.
Это был кастет.
II
В какой-то из книг про жизнь после смерти, которые Лозовский, не веривший ни в какую эзотерику и экстра-сенсорику, иногда без всякого интереса листал, он прочитал, что в момент смерти человек видит сверху свое бездыханное тело, а потом вплывает в световой коридор. Очнувшись от холода, никакого светового коридора он не увидел, себя сверху тоже не увидел, из чего можно было сделать вывод, что он еще жив. Вместе с этой мыслью, первой в прояснившемся сознании, пришла боль. Она шла сзади, из-за левого уха, заполняла затылок, копилась в лобных пазухах над бровями, как горячая ртуть, словно за ухом работал какой-то насос и гнал боль в такт ударам сердца. Когда ртути накапливалось слишком много, Лозовский терял сознание, боль прорывалась, как гнойник, растекалась по всему телу. Холод возвращал его к жизни, тотчас же включался насос.
В короткие секунды бодрствующего, но еще не замутненного болью сознания, которые Лозовский как бы суммировал, он успел понять, что лежит в спортивном костюме «Пума» на каком-то тюфяке на правом боку, скрючившись, как человеческий эмбрион в материнском чреве, на полу комнаты с черными бревенчатыми стенами, снизу поросшими инеем. Комната освещена тусклым светом синей лампочки в металлическом каркасе. Лампочка висит над дверью, свет ее не доходит до дальней стены, поэтому комната кажется огромным тоннелем.
Следующие суммированные секунды просветления Лозовский потратил на то, чтобы передвинуть к голове, стянутой тугим обручем, тяжелую, как свинец, левую руку. Под пальцами зашершавилось. Марля. Голова забинтована. На затылке под марлей нащупалось твердое. Кровь. Запеклась. Значит, в отключке он уже давно. Вспомнилось: было утро, когда в его каюту вошел охранник Кольцова. Когда Лозовский увидел кастет и понял, что это кастет, он отшатнулся к двери, но сзади на него навалился Ашот, обхватил волосатыми руками, сковал руки, горячо задышал в ухо чесноком: «Не надо, уважаемый! Все хорошо будет, с тобой поговорят, все хорошо будет!» Лозовский крутанулся, пытаясь сбросить прилипшее к нему грузное тело. Утро выключили.
Сколько же времени прошло? Он притянул руку к глазам.
Часов не было. Не было его командирских часов, всегда приносивших ему удачу. Кончилась удача. Вместе с чувством безнадежности пришло облегчение.
«Он прошел свой путь от „Аз есмь“ до „Я был“», — подумал он о себе словами из собственного некролога.
Больше не нужно ни о чем думать, можно сосредоточиться на работе насоса, стараясь усилием воли выключить сознание раньше, чем боль станет невыносимой.
Синий свет то рассеивался, то сгущался. В какой-то момент Лозовский понял, что в комнате он не один. Тоннель словно бы перекрывался призрачной, фантомной стеной, у стены сидел кто-то огромный, на корточках, как сидят на Востоке, строгая ножом палочку. Но он не строгал палочку, а перебирал в руках, как четки, какой-то браслет — блестящий, пластинчатый. Но стоило Лозовскому сосредоточить на нем взгляд, стена и человек исчезали, комната снова превращалась в тоннель, на дальнем конце которого были ночь, мороз, волчья луна над мертвыми голубыми снегами.
Потом этот огромный человек-фантом встал, приблизился, застив собой лампочку. Лозовский почувствовал на лице жесткие, будто железные, пальцы. Они бесцеремонно повернули его голову набок, в шею что-то больно кольнуло.
— Не дергайся, — брезгливо приказал фантом. — Промедол.
Он выпрямился, бросил на пол шприц, потом наклонился, поднял его и сунул в карман.
От укола на шее по всему телу пошли прохладные эфирные волны, насос в затылке еще работал, но будто бы на холостых оборотах, в голове прояснилось. Фантом стоял, смотрел сверху вниз, ждал. Это был крупный мужик в камуфляже, лет пятидесяти, с темным грубым лицом и короткими седыми волосами, которые делали его похожим на негатив.
— Ну, оклемался?
Лозовский сел, притянул ноги к груди.
— Хо-лод-но, — клацая зубами, сказал он.
— Сейчас поправим. — Незнакомец набросил ему на плечи тяжелую камуфляжную куртку, потом поднес ко рту горлышко алюминиевой фляжки в суконном чехле. — Глотай. Быстро, сколько сможешь. Не бойся, не отравлю — спирт.
Лозовскому показалось, что все это с ним уже было: крупный человек в камуфляже, армейская фляжка, спирт. Он сделал два больших глотка, на третьем поперхнулся, долго откашливался, чувствуя, как от кашля в затылке снова пытается гнать горячую ртуть адский насос.
Незнакомец сел на корточки, теперь уже рядом, у ближней стены, и вновь стал перебирать в руках, как четки, пластинчатый браслет. Лозовский разглядел: это были его часы, именные, командирские, которыми в штабе 40-й армии наградил его генерал-лейтенант Ермаков за мужество, которое Лозовский проявил не осознанно, а от ужаса и безвыходности положения.
— Везучий ты парень, Лозовский, — проговорил незнакомец. — Никогда таких не встречал. Глядя на тебя, начинаешь верить в судьбу.
— Чем же это я везучий? — спросил Лозовский, с радостью понимая, что он может и думать, и говорить. По всему телу распространилась легкость, утренняя летняя свежесть, когда губы сами собой растягиваются в улыбке — просто так, ни от чего.
— Тем, что попал на меня. Ты стал большой проблемой, парень, ты это знаешь?