Лозовский почувствовал, что краснеет. Он ощущал себя, как человек, которому прилюдно напомнили, каким он был в ранней прыщавой юности. Эту дурацкую песню с идиотским, никому не понятным «зеленым мауном» вдохновенно горланили первокурсники журфака МГУ на пьянках в общаге на проспекте Вернадского, представляя себя эдакими флибустьерами от журналистики, а утром ехали сдавать зачет по теории партийной печати. Там она проходила, а здесь была неуместна, как душевный стриптиз. Но Таня нашла верный тон, подмигнула Лозовскому и спустилась в зал, пошла между рядами, покачивая бедрами. Прямо как певичка в баре Кейптауна.
Черная моль, ебтыть.
С красными, грубыми от работы на бригадной кухне руками.
Шепчут губы твои в дыму нечистом,
Говорят, нет любви для журналиста…
Секретарь райкома засмеялся и сказал Лозовскому и директору школы:
— Интересная девочка. Пойдемте покурим.
Директор провел их в свой кабинет, плотно прикрыл дверь и достал из сейфа бутылку коньяка.
— Сорок второй мой выпуск, — проговорил он, разливая коньяк по граненым стаканам. — Давайте за то, чтобы им жилось лучше, чем нам.
— Будем, — кивнул секретарь и выпил так же крупно, значительно, как поздравлял выпускников. — А ведь правильно ты, парень, сказал: через пятнадцать лет начнется двадцать первый век. Как-то и не думалось об этом.
Работали, строили, детей учили. Да, двадцать первый век. Подумать только.
Через пятнадцать лет мы уже будем принадлежать прошлому веку.
— Через пятнадцать лет я буду принадлежать вечности, — заметил директор, наливая по новой.
— Да будет вам, Лев Ефимыч. Лагеря пережили, войну пережили, мирное время переживете. Пятнадцать лет. Много чего настроим за пятнадцать лет. Я вообще-то строитель, — объяснил он Лозовскому. — Красноярскую ГЭС строил, эту ГЭС тоже я начинал.
— На БАМе не работали?
— На БАМе нет, не мой профиль. Но дело большое, дело огромное. А вы, Лев Ефимыч, не возникайте. Не возникайте! Не сбивайте московского журналиста. Лев Ефимыч у нас диссидент. Он считает, что БАМ не нужен.
— В Москве я тоже об этом слышал, — заметил Лозовский.
— Это неправильно. Неправильно это! Формально да, БАМ вроде бы и не нужен. Его зачем начинали? Чтобы перевозить тюменскую нефть на восток, гнать оттуда в Японию и в Америку. А где эта нефть? Нет ее, загубили все к чертовой матери. Один Самотлор чего стоил!
— Почему загубили? — не понял Лозовский.
— В Тюмени не случалось бывать?
— Буду. Там у нас съемки.
— Вот и спроси. Есть там такой Борис Федорович Христич. Он все про эти дела расскажет. Браконьерство, а не добыча. Отрапортовать все спешим, каблуками прищелкнуть. Теперь вот дорога будет, а возить по ней нечего. Напридумывали: территориальные комплексы, военно-стратегическое значение. Ну, понятно, не консервировать же такую стройку.
— Значит, Лев Ефимович прав? — спросил Лозовский.
— Не прав! Во что такие народные силы вложены, то не может быть бесполезным. Месторождения там богатейшие. Другое дело, что освоение их нам сейчас не по карману, но когда-нибудь руки дойдут. Послужит и БАМ. Пусть не завтра, пусть в двадцать первом веке. А сколько молодых людей научатся на нем жить? Пусть лучше БАМ строят, чем колготиться в городах, воду мутить.
— Вот это и было во все времена главным, — покивал директор школы. — Отвлечь молодежь, стравить давление. Предохранительный клапан — вот что такое все эти стройки века.
— Но ведь едут, — сказал Лозовский. — Сами. Даже рвутся.
— А зачем? — живо отозвался директор. — Не задумывались? Они рвутся к свободе! БАМ для них — это и есть свобода. От родительского диктата, от безденежья, от коммуналок. Ну-ну, не буду, — успокоил он секретаря райкома.
— Потом расскажете мне, какая будет жизнь в двадцать первом веке. Когда встретимся там, — кивнул он вверх.
— Расскажу, — пообещал секретарь. — Если не окажусь там раньше вас. Жизнь, я думаю, будет совсем другая. Замечательная, я думаю, будет жизнь. И вашим выпускникам, Лев Ефимыч, не придется начинать все с нуля, с разрухи. Будем!
Он выпил, машинальным движением опытного прораба убрал пустую бутылку под стол, закурил «беломорину» и открыл дверь.
Откуда-то из глубины, из зала, неслась бодрая бамовская самоделка, исполняемая не очень стройным, но дружным хором:
И когда салют победный брызнет,
Ты поймешь, что в грозах и в пыли
Лучшую дорогу нашей жизни
Мы с тобою вовремя нашли…
Вернувшись в гостиницу, Лозовский долго стоял в своем номере у окна, глядя на пустые, ярко освещенные кварталы поселка, на зарево Зейской ГЭС, прислушивался к гулу стройки и думал о том, что вот и эта ночь ускользнет в никуда, бесследно, как ускользнули целые пласты его жизни. Ненадолго останется разве что стыд от того, что этим вечером перед трогательными выпускниками зейской школы врал сам и невольно заставил врать других. И останется чувство ничтожности того, чем зарабатывает он на хлеб. По сравнению с теми, кто учит детей (да хоть бы и пониманию образа Агафьи Тихоновны). По сравнению с теми, кто строит электростанции или этот вот БАМ — даже если он никому не нужен, кроме тех, кто его строит.
«Ты на подвиг зовешь, комсомольский билет!» Скажи в бане, шайками закидают.
В дверь тихо постучали. Вошла Таня. В руках у нее был большой конверт из плотной белой бумаги.
— Не спите? — спросила она. — Ребята попросили передать вам. От нас на память.
— Что это?
— Посмотрите.
В конверте был цветной фотоснимок. На нем — человек сто молодых строителей в парадных форменках, стоявших рядами, как хористы. Сзади — тяжелый багровый бархат Знамени Победы.
А в центре первого ряда — увешанный орденами старичок в парадном мундире с маршальскими звездами на золотых погонах. И пять крестиков в разных концах снимка. Ближе всех к маршалу стояла Таня.
— Узнал? — спросила она, как-то естественно перейдя на «ты».
— Сукины дети, — пробормотал Лозовский. — Сразу не могли сказать?
— Это я попросила не говорить.
— Почему?
— Не знаю. Ты так замечательно врал. А на самом деле не врал, а все время говорил правду. Мы действительно взяли по несколько дней за свой счет, чтобы побыть дома. Ты очень талантливый журналист, Володя Лозовский. Я читала твои очерки об Афганистане. Страшно там было?
Он неопределенно пожал плечами:
— Чего страшного? Сиди себе в штабе, пей водку с офицерами и слушай. А потом пиши.
Она остановилась возле тумбочки и взяла часы, которые Лозовский снял, когда вошел в номер.
— Командирские. Откуда у тебя такие часы?
— Купил. Или кто-то подарил. Не помню.
— Три года назад у меня под Кандагаром погиб жених, — помолчав, проговорила она. — Он был старшим лейтенантом, вертолетчиком. Мне прислали его часы. Такие же, командирские. Ему их подарил командующий Сороковой армией генерал Ермаков. С надписью. Я их храню.
Она перевернула часы и прочитала гравировку на обратной стороне:
— «Журналисту Владимиру Лозовскому. За мужество. Генерал Ермаков. Кабул». О Господи! Ты опять соврал! Но зачем, зачем?!
— Ну, не все же время говорить правду. Так недолго и дисквалифицироваться.
Она положила ему на плечи руки, подняла беззащитные глаза и попросила:
— Ничего не говори. А то я потом буду думать, правду ты сказал или соврал.
Когда в раннем рассвете поблекли фонари за окном, она спросила:
— Что такое правда, Володя?
— Правда — это как жираф, — объяснил он. — Один раз увидишь и уже ни с чем не спутаешь. В Библии сказано: «И ты узнаешь правду, и правда сделает тебя свободным».
— А что такое свобода?
— Не знаю. Этого жирафа я еще никогда не видел.