На Тридцать третьей улице солнце перевалило через выстроенный из стали и бетона новехонький «утюг» Флэтайрон Билдинг, прозванный так за новаторскую форму, а также в честь своего безумного архитектора Хосе Эммануэля Флитаррона. В 1882 году это здание было самым высоким на Манхэттене, хотя через год оно покажется кукольным домиком в сравнении со зданием «Пан Американ», строительство которого уже шло полным ходом. Улица была усеяна бумажными ленточками, конфетти, растерзанными воздушными шарами и брошенными деревянными протезами. Обезумевшие уборщики носились взад-вперед, задрав головы и размахивая руками: они старались поймать кружащиеся в воздухе перышки, порхавшие подобно маленьким привидениям и упорно не желавшие оказываться в пределах досягаемости. Перышки остались от ежегодного парада Ряженых, который закончился всего лишь час назад. Двое уборщиков нечаянно врезались друг в друга, и завязалась ужасная потасовка.
А кварталом восточнее, в неприметном кирпичном особняке, убийца расставлял последние точки в письме, адресованном в «Вечерние новости». Он лизнул марку, которую выпустили в память казни на электрическом стуле Гигантского Слона Джамбо, с триумфом проведенной Томасом Эдисоном, запечатал конверт восковой печатью с изображением скрещенных костей и черепа в шляпе-котелке, а затем положил послание на стопку такой же издевательской корреспонденции, предназначенной к отправке. Облачившись в черное пальто и цилиндр, убийца прихватил портплед из грубой ткани, в котором таскал свои орудия смерти и рабочий комбинезон, затем задул свечу. (С тех пор как затонул «Пекод»,[5] цены на китовый жир взлетели до небес, и убийца уже несколько месяцев не оплачивал счета.) Затем – пружинистым шагом и с песнею в сердце – он вышел в темную душную ночь.
А на другом конце города, в «веселом квартале», находилась обветшалая развалюха, всю обстановку которой составляли кровать, дровяная печь да ферротипия в рамочке на стене, изображавшая кошку, что висела, уцепившись лапами за железный прут. Подпись гласила: «Умоляю: не сдавайся, крошка», – что должно было слегка подбодрить обитателя лачуги, несомненно, нуждавшегося в этом. Жила здесь Салли Дженкинс[6] – давно вышедшая в тираж проститутка по прозвищу Беззубая Старушка Салли. И сейчас она готовилась к еще одной долгой ночной смене: зашнуровала стоптанные башмаки, поправила тяжелую юбку, чтобы швы оказались на месте, и смочила подмышки терпентином. Поймав свое отражение в зеркале, она хихикнула: «Ну не красотка ли?»
Ее кудахтающий смешок тут же сменился приступом неудержимого кашля, который, казалось, никогда не прекратится. Соседи принялись колотить в стену. В конце концов Салли отхаркнула громадный сгусток мокроты: словно пушечное ядро он вырвался из ее легких, пролетел через комнатушку и плюхнулся в стоящую на печи кастрюльку с закипающей овсянкой.
– Вот черт, – сказала она, поднося огонь к потухшей, наполовину выкуренной сигаре. – В кашу наплевала.
И с этими словами Беззубая Салли повалилась на кровать.
* * *
Часов в девять Бродвей заполнился театралами, которые в антракте вывалили на улицу за глотком спертого горячего воздуха. В пораженных нищетой соседних кварталах бедняцкая детвора открыла пожарные гидранты и плескалась в грязных канавах вместе с холерными вибрионами. А в зажиточном районе шикарные типы вроде Вандербилтов, Блюмингдейлов и Трампов, посмеиваясь над бедняками, потягивали мятные джулепы и развлекались на частных пляжах Ист-Ривер, где обитала все та же холера.
В этот вечер Марк Твен играл с веревочкой в Линкольн-центре, Гудини показывал свой трюк со смирительной рубашкой в Эвери Фишер Холле, а Джон Меррик, Человек-слон, как обычно, пел свои песни и танцевал для горстки балдеющих зевак на летней эстраде Центрального парка. Все забегаловки и бордели были забиты до отказа, рестораны тоже были переполнены.
В ресторане «Дельмоникос» мэр Тедди Рузвельт поглощал ягодичный пирог и вареную капусту. Его гостем в тот вечер был Калеб Спенсер, главный сыщик НПУДВа.[7] Они вдвоем отмечали состоявшийся днем ранее арест Денди Дена по прозвищу Поливальщик. В течение нескольких месяцев тот терроризировал юные парочки в Центральном парке. Пока романтическая встреча только набирала обороты, злоумышленник прятался в кустах, ворча и скрежеща зубами. Затем, выбрав самый подходящий момент, он на четвереньках выскакивал из кустов, задирал ногу и окатывал тугой струей нарядное девичье платье.
Спенсер применил свой собственный метод поимки преступника. Не доверяя в таком необычном деле исполнительному служаке детективу Томасу Бирнсу и его инспекторам, Спенсер предпочел действовать в одиночку под прикрытием. Облачившись в костюм, представлявший собой с одной стороны смокинг, а с другой – бальное платье, Спенсер изображал мужчину и женщину одновременно. Одеяние получилось весьма хитроумным и работало безупречно: когда Калеб стремительно поворачивался, вы могли бы поклясться, что это парочка юных любовников кружится в сладострастном танго. (Ну, может, лично вы и не поклялись бы, но этих стремительных поворотов хватило, чтобы одурачить человека, проводившего большую часть дня в кустах.)
В общем, Калеб не лишен был творческой жилки, чего нельзя сказать о детективе Бирнсе. Они вместе выдержали суровые испытания в полицейской академии, однако чем дальше, тем больше соперничество детективов усиливалось, а после быстрого повышения Калеба по службе их отношения, и без того натянутые, просто лопнули. Теперь Калеб стал начальником Бирнса, и Бирнсу такое положение дел не нравилось.
Рузвельт постучал ложечкой о стакан.
– Послушай, дружище, расскажи-ка мне поподробнее, как тебе удалось изловить этого негодяя. Люблю хорошие истории!
– Что ж, – начал Калеб, – лишь только я успел натянуть свою «сладкую парочку», как увидел этого лающего господина на четвереньках. Я подумал: «Вот что удиви…»
– Зашибись! – перебил Рузвельт.
Калеб вздохнул. Мэр, конечно, любил хорошие истории, но только свои собственные.
– Мой дорогой Спенсер, я тебе уже рассказывал, как мне пришлось ночевать в туше водяного буйвола, уже четыре дня как выпотрошенной?
– Думаю, да. Если быть точным, вы рассказывали об этом уже несколько раз, но поскольку я никогда не слушал, можете считать, что этого не было.
– Вот и отлично! – С этими словами мэр пустился в очередное занудное повествование о своих подвигах.
Калеб не переставал удивляться, насколько идеально круглая голова Рузвельта оказывалась неуязвимой для его сарказма. Издевательское подшучивание над мэром, не замечавшим этого, стало для Спенсера своеобразной игрой, тайным развлечением. (Спенсер всегда отличался некоторой замкнутостью и развлекаться предпочитал тихо сам с собою.)
В свои тридцать три года он был уже матерым ветераном-силовиком. Вступив в ряды полиции всего пяти лет от роду – управляться с агрегатом для полировки жетонов, – он быстро продвинулся и к шести годам стал лейтенантом. Его упертость и деловая сметка, его вид – «только глянь на меня косо и получишь под зад так, что долетишь до Китая», – произвели впечатление на сослуживцев, хоть те и были старше, толще и несдержаннее. К моменту своего назначения начальником полиции молодой борец с криминалом приобрел репутацию не просто отличного копа. Если верить редакционной статье в «Вечерних новостях»:
«…он производит впечатление столь сногсшибательного мачо, что любая женщина детородного возраста напрочь теряет голову, стоит ей только представить молодого начальника полиции в костюме Адама и ковбойской шляпе».
Однако многое изменилось с тех пор, как эти слова сорвались с кончика пера. Калеб перестал встречаться со звездой «Вечерних новостей», да и время обошлось с ним сурово. Три коротких года надзора за самым коррумпированным городом в мире, царством преступности, состарили его. Шевелюра поредела, а ее остатки быстро седели. А тут еще и Рузвельт, который подкараулил его на месте ареста Денди Дена и настоял, чтобы Спенсер отобедал с ним, так что у Калеба даже не было времени сменить свой маскировочный наряд. Изнуренный ночной охотой и велеречивыми диатрибами мэра, он сидел в сползшем набок полублондинистом парике, расточая едкие винные испарения. Его смокинг был испачкан, а бальное платье порвано. Сейчас он больше походил не на лихого начальника полиции, а на Бетт Дейвис в «Тише, тише, милая Шарлотта»[8] – после того, как по ней проехался паровой каток.