После четырех недель в театре «Пятая авеню» и еще недели работы (там ушить, здесь выпустить) над сценическим гардеробом — он занимал теперь два десятка чемоданов, за которыми присматривала швея-немка, — Марына отправилась на завоевание Америки. Она играла с местными театральными труппами по всей стране, за исключением крайнего Запада. В Филадельфии главный городской рецензент восторгался «крестом и тиарой с бриллиантами стоимостью сорок тысяч долларов» (слух, распущенный Уорноком), — разумеется, фальшивыми, — которые она надевала в четвертом акте «Камиллы». Марына решила, что было ошибкой (ошибкой Уорнока) играть одну лишь «Камиллу» во время ее недели в знаменитом театре «Арч-Стрит». Филадельфия разочаровала Марыну. Балтимор и Вашингтон, где она предложила также «Как вам это понравится» и «Ромео и Джульетту», оказались более гостеприимными. Затем она прибыла на пароходе в тот город, где, как сказал Уорнок, должна была играть — только Розалинду и Джульетту — перед самой образованной публикой страны, в одном из самых уважаемых театров. («„Бостонский Музей“, мистер Уорнок? В Америке театры называют музеями?» — «Только в Бостоне, сударыня».) Ее новый друг Уильям Уинтер, патриот Нью-Йорка, был скептически настроен по отношению к хваленой столице высоколобой Америки. Даже в Бостоне, поддразнивал он Марыну, она не найдет той публики, которая заполняла театры Лондона во времена Дэвида Гаррика и настолько хорошо знала Шекспира, что если актер искажал текст, неправильно произносил слово или ставил ударение, то партер и галерка могли его освистать или громогласно исправить. Но, конечно, соглашался он, в Бостоне хватало разборчивых шекспироведов. Марына уверенно приняла этот вызов. Поскольку Марына, убаюканная похвалами (несмотря на бдительность), стала уделять меньше времени своему английскому, ее потрясло, когда на следующий день после открытия сезона в бостонском «Музее» самым беглым, на ее взгляд, исполнением роли Розалинды, она прочитала в «Ивнинг Транскрипт» о том, что выдающийся драматический критик находит ее акцент обворожительным, особенно в романтических пассажах «Как вам это понравится», но считает его дефектом, который не отвечает требованиям шекспировской шутливой беседы.
— Это правда? — закричала она на мисс Коллингридж, которую срочно вызвала к себе в номер отеля «Ленгем» для занятий. — Сколько я сделала ошибок?
— В Филадельфии вы сказали тругой вместо «другой», в Вашингтоне — лублу вместо «люблю» и сыла вместо «сила», а в Балтиморе вы сказали дысу вместо «дышу», дрон вместо «трон» и жаваранак вместо «жаворонок».
Уходишь ты? Еще не рассвело.
Нас оглушил не жаворонка голос,
Это было хуже всего.
— Милая Милдред, как только вы меня терпите?
— Армонг, я лублу вас.
— Перестаньте, Милдред. Я все поняла.
Если бы ее разочарования ограничивались лишь тем, что она не могла отшлифовать свой английский под стать Шекспиру!
В Торонто все прошло благополучно; Буффало и Питтсбург признали, что очарованы этим новым, экзотическим украшением американской сцены; Кливленд и Коламбус прямо-таки излучали одобрение Марына случайно проговорилась Уорноку, что никогда не учит новую роль больше двух дней. И каких-то три дня до приезда в Цинциннати он сообщил ей, что в афишах объявлено не только выступление в «Адриенне» и «Как вам это понравится», но еще и в «Ист-Линн» в субботу днем. В гневе Марына напомнила, что она не собирается снисходить до «Бист-Линн»[92], как она ее называла:
— Я — артистка, мистер Уорнок, — гремела она, — а не торговка слезами!
Но ничего не поделаешь — шел второй месяц турне, и она сдалась мольбам и настойчивым уговорам Уорнока, сыграв эту пьесу в Цинциннати и Луисвилле, Саванне и Огасте, Мемфисе и Сент-Луисе. Уорнок, конечно, был прав, убеждая ее:
— Это же денежки в банке!
— Что-что?
— Я хочу сказать, публике нравится.
— Потому что ей хочется поплакать?
— Ну да, людям нравится плакать в театре почти так же, как и смеяться, и что же в этом плохого, сударыня? Но больше всего им нравится смотреть на великую игру. На вас!
Ни одна демонстрация актерского мастерства не доставляет публике большего удовольствия, чем та, когда по сюжету главный персонаж исчезает, затем незаметно возвращается, переодетый в практических целях или преображенный страданием, под видом кого-то другого, чья подлинная личность, вполне очевидная тем, кто заплатил за спектакль, остается неизвестной всем, кто находится на сцене. Такова главная роль в «Ист-Линн» — в сущности, две роли. Одна из них — слабовольная, доверчивая леди Исабель, которая бросает любящего мужа и детей, поддавшись пагубному влиянию коварного распутника. Другая — раскаявшаяся грешница, преждевременно постаревшая от угрызений совести, которая возвращается в свою семью под видом седовласой гувернантки в очках, «мадам Вайн», ухаживать за собственными детьми. Ее крик, когда младший из троих (она его оставила еще младенцем) умирает на ее руках: «О Вилли, ребенок мои, он умер, умер, умер! Так и не узнав меня, так и не назвав меня матерью!» — вызывал у публики целую бурю эмоций. И зрители вновь обливались слезами, когда, умирая, она раскрывала свое инкогнито и просила у мужа прощения: «Пусть мой нынешний образ изгладится из твоей памяти, представляй меня, если сможешь, невинной доверчивой девушкой, которую ты взял в жены», была прощена и умоляла его не наказывать двух оставшихся детей за ее проступок: «Будь добр и нежен к Люси и малютке Арчи, — хрипло шептала она. — Не карай детей за грехи их матери!»
«Никогда, никогда!» — восклицал актер, игравший Арчибальда в этой труппе; в Америке были десятки Арчибальдов, но только одна Исабель — самая лучшая и необычайно грустная, какой ее научилась играть Марына. Арчибальд наклонял голову. Она видела перхоть у него на воротнике. Она кружилась в вихре неизбывного горя. «Что я делаю?» — спрашивала себя Марына, мало-помалу поддаваясь неистребимому волнению и громкому пафосу «Ист-Линн».
Она искала немыслимого покоя.
В Чикаго, где она десять дней играла в оперном театре «Гулиз», ее засыпала цветами, подарками и горячими просьбами постоянно растущая польская колония — самая многочисленная в Америке. В воскресенье, после торжественной мессы в церкви Св. Станислава вместе с Богданом и нескончаемого завтрака, который давал монсеньор Климовский, Марына выступила в большом зале для собраний, примыкавшем к церкви (выручку должны были распределить между нуждающимися прихожанами), — читала стихи Мицкевича, отрывки из «Мазепы» Словацкого и некоторые свои знаменитые монологи из Шекспира: милосердную речь Порции, сцену безумства Офелии и сомнамбулический бред «шотландской леди». Она так беззаботно исполняла Шекспира, перелицованного на польский. Угрюмые мужчины в поношенной одежде и заплаканные женщины в косынках подходили и целовали ей руки.
Когда так много путешествуешь и на каждом новом месте делаешь одно и то же, мир уменьшается. Новый город сводился к размерам и обстановке ее гримерной, большей или меньшей непрофессиональности актерской труппы, чувству безопасности, когда она видела Богдана на «посту» (за кулисами, как предпочитал он сам, или в ложе, как часто настаивала Марына, чтобы лучше видеть его со сцены), и его теплых заверений, что все прошло хорошо.
Когда Марына была юной актрисой в труппе Генриха, она думала, что сполна испытала все тяготы гастролей. Но в Америке необходимость передышки практически не признавалась: американцы изобрели непрерывное турне — спектакль за спектаклем — с несколькими днями отдыха между городами. Когда Марына ехала в купе поезда, в стуке колес ей слышались реплики ее персонажей. Богдан читал. И не отрывался от книги, когда после какой-нибудь безлюдной станции их переводили на запасный путь, где они целый час дожидались, пока мимо прогрохочут более привилегированные составы. Питер выглядывал в окно, бормотал что-то себе под нос, а Марына вставала и садилась, садилась и вставала. Как-то раз она прервала его и теперь знала, что лучше этого не делать.