Может быть, приор, говоря со своей питомицей таким грозным тоном, не предвидел реакции графини. Кристина трепетала от негодования, лоб ее нахмурился, глаза сверкали, ноздри расширились. Можно было подумать, что сейчас она придет в неописуемую ярость; но сила воли преодолела эту внутреннюю бурю и, возможно, первый раз в жизни Кристина де Баржак умела сдержать, если не победить свой гнев.
— Отец мой, — сказала она голосом, несколько дрожащим, — вы предстали предо мной в новом свете — тем лучше: я предпочитаю это повелительное обращение лицемерной любви… Вас не обманули, сказав вам, что я изменилась со вчерашнего дня. Да, я глубоко, совершенно изменилась, и вы скоро увидите доказательство этому. Не бойтесь с моей стороны никакого непослушания, никакого прямого оскорбления; мое твердое желание не переступать границ того, что вы называете долгом, приличием; я буду вести себя, как подобает девице моего возраста и сословия… Только помните мои слова и передайте их фронтенакскому капитулу: никакой закон не принудит меня принять мужа, которого вам угодно будет выбрать для меня, я не приму его никогда. Никогда!
Она произнесла это слово с непоколебимой твердостью.
Приор посмотрел на нее с состраданием.
— Я должен довольствоваться пока вашим уверением, что вы будете жить как скромная девушка, — продолжал он. — Остальное придет после. Вы поразмыслите хорошенько, посоветуйтесь с вашим рассудком, и я уверен, что тогда и мужа, которого мы вам назначили…
— Я приму его вежливо, но не ожидайте ничего более. Да, я предпочту отдать мою руку последнему вассалу в моих поместьях, чем этому незнакомцу, которого я уже ненавижу!
— Согласитесь только познакомиться с ним, — сказал приор, улыбаясь. — А до тех пор удержитесь от преждевременных суждений. Но оставим этот предмет разговора, дочь моя, и перейдем к другому, который, может быть, будет не менее тягостен для вас. Несмотря на все наши усилия, не многие верят, что барон де Ларош-Боассо ранил сам себя на охоте. Люди, умеющие сложить один и один, вполне могут догадаться об истинных обстоятельствах этого дела! А для вашей репутации опасно, если пойдут слухи, вас порочащие…
— Да, вы правы, отец мой, — грустно сказала Кристина. — Я умру от стыда, если узнают… Но этот человек не будет настолько низок, чтобы разгласить свой собственный бесчестный поступок.
— Надеюсь, что нет, дочь моя; кажется, я могу также быть уверен в тех, кто знает вашу тайну; из них опасен лишь, может быть, Легри, но кавалер уверяет, что он так напугал его, что Легри не осмелится сказать ни слова. Но никто не сможет остановить людскую молву, если она подхватит ваши имена. Сам барон боится этого.
— Что же мне делать? Разве не довольно, что я принимаю этого подлеца в моем доме?
— Благоразумие и человеколюбие, дочь моя, требуют этой меры. Как в глазах света объяснить ваш отказ принимать человека, который опасно ранил себя ради вас же? Истолковать это было бы слишком легко… Но потерпите, дочь моя; барон оставит Меркоар, как только его можно будет безопасно перевезти.
— Отец мой, разве вы думаете, что он выздоровеет?
— Это известно лишь Богу, дочь моя; но для того, чтобы свет ни о чем не догадался, вы непременно должны скрыть ваш законный гнев против Ларош-Боассо, даже оказывать ему то внимание, которое больной гость вправе требовать от хозяйки… Например, было бы благоразумно, если б вы навестили его сию же минуту, так чтобы это знали все посторонние, находящиеся в Меркоаре; сплетники, таким образом, не нашли бы себе пищи.
— Как, вы желаете… Даже если б я не имела никакой причины избегать этого человека, разве это не было бы нарушением обычаев?
— Есть случаи, когда обычаи должны уступать человеколюбию. Это свидание покажется весьма естественным, особенно учитывая то, что два дня назад вы чуть ли не на руках отнесли в комнату моего племянника Леонса, бедного, незнатного юношу, который не имел никакого права на такую милость.
Кристина покраснела при этом воспоминании.
— Ну, хорошо, — ответила она, — если после я должна буду отказаться от жертвы, которую вы требуете от меня, то по крайней мере должна уступить вам в этом. Я пойду в комнату Ларош-Боассо, постараюсь скрыть свое отвращение, свое презрение, свои угрызения в его присутствии, буду говорить неправду, если это необходимо, чтобы уничтожить последствия моих поступков.
Приор встал.
— Мужайтесь, дитя мое, — сказал он, — я жду самого лучшего результата от этого поступка. Вы найдете меня в комнате раненого, и я постараюсь, чтобы ваше посещение имело как можно больше свидетелей. Решительно, Кристина, — прибавил он, улыбаясь, — ваш мятежный дух начинает укрощаться… Несколько раз во время этого разговора вы смогли преодолеть резкие порывы вашей души; это признак благоприятный, и я надеюсь, что вы наконец согласитесь исполнить желание ваших друзей.
— Не надейтесь на это…
— Хорошо, хорошо, оставьте мне мою мечту, не портите радости, которую внушает мне ваше сегодняшнее поведение. До свидания, дочь моя, да просветит вас Господь!
Он вышел. Кристина осталась одна, погруженная в свои размышления.
— Он, кажется, остался доволен этим разговором, — прошептала она, — но с этим человеком никогда нельзя быть уверенной, что ты не попалась в какую-нибудь хитроумную ловушку. Этот приор очень искусен в интригах, а я… Боже мой, как мне избавиться от его хитростей?
Тем временем приор Бонавантюр говорил себе, возвращаясь в свою комнату:
— Чудесно! Так или эдак, она должна решиться, и я уверен в успехе… Разве только случится одно из тех происшествий, которые иногда расстраивают самые мудрые человеческие планы!
XIV
Клятва
Барон де Ларош-Боассо занимал в замке Меркоар большую комнату, обитую обоями, представлявшими человеческие фигуры, и освещенную двумя большими окнами. Он лежал на кровати с балдахином, из полуоткрытых занавесей которой виднелось его бледное и расстроенное лицо. Друг его Легри постоянно оставался с ним. Каждый час хирург, которого пригласили в замок, щупал пульс больного или прислушивался к его тяжелому дыханию; предписания его исполнялись сестрой Маглоар, которая, доверяя своей собственной опытности в медицине, изменяла эти предписания на свой лад.
С утра все гости замка Меркоар посылали своих слуг или сами приходили узнавать о здоровье больного. Но кроме урсулинки и доктора никто не входил в комнату раненого; состояние его было очень опасно, и многочисленные посещения очень утомили бы его. И господа, и слуги останавливались в передней, почти такой же большой, как сама комната, и там дожидались сестры или доктора, чтобы узнать у них о больном.
Конечно, все гости обсуждали между собой причину ранения барона, сомневаясь в истинности той версии, которая им предлагалась.
Когда вошла молодая владетельница замка, передняя была полна. Кристина шла под руку с кавалером де Моньяком, ее сопровождали приор Бонавантюр и Леонс, которого приор с тайной целью взял на этот официальный визит. Удивление пробежало по собравшимся, как только явилась графиня де Баржак. Может быть, кто-то уже подозревал истину, а этот поступок расстраивал разные предположения, которые составили о ране Ларош-Боассо. Кристина была спокойна, черты ее выражали именно ту степень сочувствия и сострадания, какую должен был внушить ей гость, раненный в ее поместье. Осанка ее была совершенно прилична, как сказал бы кавалер де Моньяк. Впрочем, она не предоставила много времени для наблюдений, но поклонилась присутствующим и быстро прошла мимо.
Все шеи вытянулись, все уши навострились, чтобы уловить, что будет происходить у больного; но это любопытство было обмануто. Послышался стук передвигаемых стульев, потом невнятный шепот — и больше ничего. Те, кто мог заглянуть в комнату, видели, что пришедшие сидели около кровати больного и спокойно разговаривали с ним. Ничего необыкновенного не обнаружилось во время этого разговора. Заметили только, что Моньяк и сестра Маглоар упорно отгораживали любопытных от главных лиц этой сцены.