— Э-э, то же бешенство овладело Италией за последнюю четверть века, — подхватила американка. — Но мы не дремлем, — прибавила она, — мы все покупаем, все спасаем… О, какая дивная часовня, посмотрите… Вот, я держу пари, что эти фрески в конце концов очутятся в Марионвилле или Чикаго.
И она показала Пьеру на стенную живопись молельни, в которую вошел кортеж. Эта небольшая комната, в которой, без сомнения, некогда служил кардинал-пират, была украшена от пола до сводов громадной композицией символического характера, работой одного из неизвестных мастеров, какие на каждом шагу попадаются в Италии и заслужили бы громкую славу во всякой другой стране. Но тут их слишком уж много!
В общем вся обстановка придавала фантастический характер, симпатичный и вместе нелепый, этому браку, который совершался в старой часовне старого дворца, у старого генуэзского принца, старым священником, слегка галлофобом. Ультрасовременный Корансез, стоящий на коленях рядом с наследницей дожей, и тут же дон Фортунато, благословляющий их, и все это в обстановке XVI века — да это был настоящий парадокс, на какие отваживается только действительность и в которые никто не верит!
И чтобы сделать его еще более невероятным, надо же было, чтобы наивный аббат, страстный почитатель графа Камилла Кавура, произнес, прежде чем соединить новобрачных, маленькую речь по-французски: несмотря на свои политические убеждения, он не мог не оказать этого уважения иностранцу, который женился на его дорогой маркизе:
— Благородная дама, благородный синьор! Я скажу вам лишь несколько слов… Птица, которая не поет, не даст никакого предзнаменования… Вы, благородная дама, готовитесь сочетаться перед Господом с этим благородным синьором. Благородный синьор, вы готовитесь сочетаться перед Господом с этой благородной дамой. Мне кажется, что, освящая соединение знатного венецианского имени со знатным французским именем, я лишний раз призываю благость Всемогущего на союз двух стран, которые должны были бы по духу быть единой страною: наша дорогая Италия, благородная дама, ваша прекрасная Франция, благородный синьор… Пусть будут они соединены, как готовитесь соединиться вы, благородная дама и благородный синьор, узами любви, которых ничто и никогда не разорвет! Да будет так.
— Ты слышал?.. — говорил Корансез Отфейлю час спустя.
Богослужение было уже окончено, новобрачные обменялись торжественными обетами, и завтрак, на коем фигурировали карпы лучше ливорнских, закончился среди тостов, смеха и чтения брачной песни, кропотливого произведения дона Фортунато. Теперь все общество пило кофе в галерее, и молодые люди разговаривали у окна, возле Артемиды с реставрированным носом.
— Ты слышал. Этот добрый аббат обожает меня… Он даже слишком обожает меня, потому что я благороден, но все же не так благороден, как здешние!.. Соглашаясь на этот тайный брак, он тем самым дал Андриане высшее доказательство своей любви. Он умен, как весьма немногие. Уже давно он осуждал Наваджеро и предсказывал Андриане самое мрачное будущее, если она не избавится от этого рабства. Притом он тонкий дипломат, потому что уломал своего старого друга по carcere duro[33] предоставить к нашим услугам свою маленькую часовню… Да! Ум, ловкость, любовь — все это в душе итальянца падает во прах перед горделивым сознанием первородства. Он счел своим долгом, как друг графа Камилла, дать нам почувствовать, что мы младшие члены великого латинского семейства… Но в некоторых обстоятельствах младшие оказываются хитрее старших! Вот почему я простил дону Фортунато его самомнение, представляя себе, какую мину скорчит мой свояк, чистокровный итальянец, когда ему преподнесут маленький документик, под которым ты только что подписал свое имя рядом с именем князя… А не хочешь ли ты полюбоваться на счастье Корансеза? Взгляни!..
Он показал Пьеру Отфейлю через окошко на небо, покрывшееся черными тучами, и на улицу возле дворца, на которой ветер крутил пыль, а прохожие кутались в плащи.
— Ты не понимаешь? — продолжал он. — Благодаря скверной погоде вы не пойдете в море. Дамы будут ночевать в отеле… Не правда ли, ведь это интересно — в первый же вечер после законного брака искать тайного свидания, как будто оно является преступлением?..
Делая это признание, напоминавшее скорее любовника, чем мужа, Корансез двусмысленно улыбался. Его улыбка говорила Отфейлю: «Это ночь любви, которая готовится и тебе тоже». Корансез увидел, что друг его покраснел, как может краснеть только молодая женщина, над которой родственник очень фамильярно подшучивает в первое утро после свадьбы. Но молодая виконтесса вовремя прервала их тет-а-тет, приблизившись под руку с госпожой де Карлсберг. Это был как будто живой комментарий к чувственным словам Корансеза: две красивые молодые женщины, такие стройные, такие изящные, такие страстные, приближались к двум молодым людям. И языческий дух, который невольно охватывает душу на лоне Италии, был настолько могуч и обаятелен, что стыдливое смущение, взволновавшее Пьера, успокоилось под взглядом темных очей его любовницы, светившихся тем же огнем, что и голубые глаза венецианки, любовавшейся на мужа.
— Вы пришли за нами по просьбе князя? — спросил Корансез. — Я знаю! Он не успокоится, пока не покажет вам свое сокровище…
— В самом деле, он зовет вас, — сказала Андриана, — но, главным образом, мы разыскивали вас для нас самих… Муж, который покидает жену через час после свадьбы, — это, пожалуй, слишком скоро.
— Да, это немного слишком скоро, — повторила Эли, и смысл, скрытый в этих словах, адресованных собственно Отфейлю, был сладок для молодого человека, как поцелуй.
— Сделаем удовольствие князю… и княгине, — сказал он, дерзая поднести к губам руку своей дорогой любовницы с видом шутливого ухаживания, — и пойдем смотреть на сокровище. Ты ведь уж знаешь его? — спросил он друга.
— Знаю ли я его? — отвечал тот. — Не пробыл я здесь и получаса, как должен был уже выполнить эту церемонию… Знаете, — и он показал рукой на старого Фрегозо, который в сопровождении мисс Марш и дона Фортунато выходил из галереи; потом он похлопал себя по лбу, — у нашего хозяина есть свой гвоздь… Но вы сами поймете, в чем дело.
Вся «свадьба» — пользуясь мещанским выражением южанина, которого аббат Лагумино пожаловал в сан «знатного французского имени», — спустилась вслед за Фрегозо по узкой лестнице, которая вела в жилые комнаты коллекционера. Теперь он шел впереди, гордо показывая путь. Как постоянно случается в подобных огромных итальянских домах, жилые комнаты были настолько же малы, насколько залы для приемов — громадны и великолепны. Князь, когда бывал один, то жил в четырех совсем тесных комнатках, вся меблировка которых свидетельствовала о физическом стоицизме старика, погруженного в мечты, равнодушного к комфорту так же, как к тщеславию.
Но по стенам были размещены некоторые фрагменты, которые составляли настоящий музей: их было двадцать или двадцать пять, не больше. На первый взгляд эта коллекция Фрегозо, известная в обоих полушариях, состояла из бесформенных обломков той грубой композиции, которая на всякого неспециалиста должна была произвести такое же впечатление, как и на Корансеза.
Изучая античное искусство, Фрегозо пришел к тому, что преклонялся только перед мраморами дофидиевской эпохи, перед реликвиями VI века, в которых живет и трепещет примитивная, героическая Греция.
Едва он, после всех своих гостей, переступил через порог первой комнаты, которая обыкновенно служила ему курительной, как вдруг старый подагрик каким-то чудом, казалось, помолодел: поясница выпрямилась, ноги не волочились уже по паркету тяжелыми шагами. Его божество, как сказали бы его дорогие афиняне, овладело им, и он начал представлять свой музей с таким воодушевлением, над которым нельзя было посмеяться. Под чарами его горячих слов разбитый мрамор оживал, одухотворялся. Он видел этот мрамор во всей его девственной свежести две тысячи четыреста лет тому назад, и в силу непреодолимого гипнотического влияния его видение сообщалось самым скептическим слушателям.