Пенелопа Мортимер
Крошка миссис Перкинс
Мой третий ребенок появился на свет в частном отделении огромного родильного дома на юге Лондона. Первые два дня я провела в одной палате с миссис Айзекс, но ее выписали на следующий день после моих родов. И хотя обстановка, казалось, располагала к общению, мы так и не подружились. До самого ее ухода почти не разговаривали, если не считать вялых приветствий, которыми перебрасывались, когда она, в накинутом на плечи вышитом халате, гремя банками и склянками туалетных принадлежностей, — (я уверена, именно так она их называла) — торопливо семенила мимо моей постели, стуча высокими каблуками домашних сабо, словно собиралась на пикник. Через голубую занавеску, разделявшую наши кровати, я все два дня слушала ее телефонные разговоры и бесконечные размышления вслух о том, как назвать новорожденную.
— …даже не знаю, дорогая. Алену нравится «Лиза», но мама, вроде, остановилась на «Каролине»… Это не то, чтобы семейная традиция, но вы меня понимаете… Бабушку зовут Рут. Конечно, хорошее имя, но, мне кажется, ей оно не подходит… Она у меня такая хорошенькая, глазки голубенькие… Знаю-знаю, у них у всех голубые глаза…
Я ничего не имела против миссис Айзекс, но услышав, как она упаковывает вещи, облегченно вздохнула.
Перед уходом, когда на пороге, сияя из-за груды сумок и коробок, ее уже ждал дородный с иголочки одетый муж, она на секунду задержалась возле детской кроватки, стоявшей у меня в ногах. Детей принесли на кормление, и проходило обычно не меньше часа, прежде чем их забирали обратно.
— Поздравляю, — сказала она. — Мальчик или девочка?
— Девочка.
— Как хотите назвать?
Я ответила, что еще не решила.
— А… ну, тогда до свидания. Всего наилучшего.
— Всего доброго.
Когда она ушла, я несколько минут наслаждалась чувством собственности. Комната моя, телефон мой, теперь меня наверняка переложат на ее кровать, и я смогу глядеть через окно на узкую улочку. В хрустальных вазах уже начали вянуть оставленные ею гвоздики и адиантумы. На тумбочке аккуратной стопкой лежали ее журналы с модными образцами вязания и длиннющими романами.
Проснувшись, я увидела, что цветы и газеты исчезли, белье с соседней кровати сняли, и теперь она стала гладкая и холодная, как мраморная доска, а занавеску подняли вверх; так в первый раз за все время далекое солнце коснулось меня своим холодным лучом, и я увидела троллейбусы, снующие в тумане улицы, как катера по реке. Дочь унесли, и я, вдруг почувствовав себя очень одинокой, нажала кнопку звонка. Над дверью загорелся красный свет, по коридору, прорываясь сквозь пеленки, пронесся пронзительный детский плач, режущий слух, как цыплячий писк, доносящийся на рассвете с птицефермы, однако никто не появился. Я позвонила домой — телефон не отвечал: наверное, мама гуляла с детьми в парке. Я позвонила на работу мужу — его тоже не было. Я заплакала: больше всего на свете мне хотелось, чтобы хоть кто-нибудь оказался рядом, и с тоской подумала о миссис Айзекс, от которой веяло унылым домашним уютом.
Когда же наконец двойные двери распахнулись, я поняла, что это опять не ко мне. В них с опаской просунулась тележка: она остановилась в дверях, и я услышала приглушенные голоса. На тележке лежала молодая женщина, видна была только ее голова и плечи; всклокоченные светлые волосы разметались по подушке, а красное, распухшее от горя лицо, казалось бесформенным, как у ребенка; все, что вкатилось в комнату потом, было закрыто простыней. Не обращая не меня ни малейшего внимания, сестры, возникшие вслед за тележкой, деловито опустили разделяющую занавеску. В дверях, шаря несчастным взглядом в поисках исчезнувшей тележки и не решаясь войти, робко стоял молодой человек, прижимая к груди кучу всякой всячины: мягкие резиновые тапочки, какие обычно носят школьницы, девичий халат, явно из приданого, пористую сумку и розовый зонтик. Мокрые от пота волосы смешно сбились на макушке, и от этого его длинное мальчишеское лицо казалось еще более жалким.
— Добрый день, — сказал он тихо и вежливо.
Он был очень вежливый. Служил, наверное, в каком-нибудь Министерстве — Иностранных или Внутренних Дел, а может, По Делам Колоний, но в эту среду, бросив все дела, примчался сюда, растерянный и ошеломленный.
— Пройдите, мистер Перкинс, — строго сказала сестра.
Краснея, он стал пробираться через занавески, запутался в них, уронил зонтик, принялся извиняться, и я услышала всхлипывания его жены, такие жалобные, такие детские. Сестры пронеслись мимо моей кровати с пустой тележкой и выскочили из комнаты.
На минуту мы остались одни — Перкинсы и я. Боясь их смутить, я притаилась в своей постели за занавеской.
Она рыдала.
— Дорогая, все будет хорошо, — торопливо зашептал он. — Вот увидишь, все будет хорошо!
Рыдания.
— Милая, все будет хорошо. Честное слово. Обещаю тебе.
Она зарыдала еще сильнее.
В палату снова влетела сестра и произнесла почти нежно:
— Мистер Перкинс, не угодно ли будет подождать в коридоре?
— Да-да, конечно, — пробормотал он, но не двинулся с места.
Страх перед сестрой и невозможность оторваться от жены приковали его к полу. Опухшие глаза жены молили остаться, нежный лай сестры велел уходить. Он переминался с ноги на ногу и не двигался. Я закурила; то же самое я испытала в четырнадцать лет, когда впервые затянулась сигаретой. У сигареты был такой же вкус, и я задохнулась от дыма.
— Прошу вас! — рявкнула сестра, ее сердитое лицо мелькнуло за занавеской и тут же скрылось. — Подождите в коридоре.
Мгновение он еще стоял в нерешительности, потом, спотыкаясь, попятился к двери, виновато кивая в мою сторону, а я, вымучив улыбку, с трудом сдерживала кашель и подступившие слезы. Я представила, как он будет сидеть один в коридоре, содрогаясь от малейшего запаха лекарств, так похожего на запах прелых листьев.
— Сестра, уже есть шесть часов? — спросила я.
Я точно знала, что уже шесть, но боялась ей прямо сказать, что пора кормить детей.
Сестра фыркнула. Занавеска качнулась и замерла.
— Ну, что ж, пусть умрут с голода, все ваши пухленькие детки, которых рожали в стерильных условиях. Пусть ваше жалованье умрет с голода. Вы ведь, если не ошибаюсь, получаете по сто фунтов за каждого младенчика?
Но я произнесла все это одними губами, беззвучно.
За занавеской составлялась история болезни. Что бы человек ни испытывал — боль, надежду, радость или отчаяние — документ есть документ: Памела Аманда Перкинс, 24 года, место жительства — Вестминстер, полное имя мужа — Дэвид Александр Перкинс, профессия — импресарио (значит, я ошиблась), не рожала, ничем не болела, ах, да, забыла, болела скарлатиной, еще в школе, операций не было, только гланды в пять лет. Так в чем же дело, недоумевала я. Почему она так страдает? Сильная, здоровая девушка, изящно напудрена детской присыпкой, на шее — ожерелье из отборного жемчуга и маленьких алмазов. К чему вся эта суета? Завтра ее оденут в меха и осыпят цветами, а Дэвид Александр напьется на радостях. Я презрительно фыркнула.
— Расслабьтесь, — сказала сестра.
— Но я хочу сохранить… — конец фразы утонул в рыданиях.
Только через час выяснилось, что Крошка Миссис Перкинс — странно, как быстро в моем сознании изменился ее статус — приехала не рожать; она изо всех сил пыталась сохранить ребенка. Детей наконец принесли, а к Крошке Миссис Перкинс пришел ее доктор, мистер Маколи. Одет он был лучше моего врача, загар на его лице казался темнее; в остальном, как всякий преуспевающий акушер-гинеколог, он походил на кумира-однодневку из утреннего спектакля, которого к сорока годам подняло на гребень волны, и теперь все женщины от него без ума.
— Ну-с, миссис Перкинс, — начал он, и я услышала щелчок — это он включил свою излучающую тепло улыбку. — На что жалуемся? На что жалуемся? Побаливает немножко? Где у нас побаливает?
Она что-то пробормотала.