– Поменьше рассуждений, больше дела… продолжайте! – поотодвинулся Фирсов, защищаясь.
– Так вот, проживал в тамошних краях один благочестивый мужик со своей старухой… жилистый такой черт! Вот скоро сам увидишь: собственнолично отцовское проклятье привезти сбирается. Сурового нрава старец, много в жизни богом мучился… до сей поры покоя от него не нашел. Первый евангельщик был на селе, а во младые годы к мордвам да к татарям за верой ходил, для проверки: нигде лучше не смог выискать. Изба просторная, полы под масляную краску. Душа в душу со старухой жил… Ну, значит, посеял дед в бабку зерно, вырос из бабки колос. Стал колос рость, стал наливаться… тот колос я и есть, мое почтение! – Он с ироническим смешком ткнул себя в грудь.
– Не вижу пока ничего смешного… – пожал плечами Фирсов. – Видно, с отцом не в ладах жили?
– Еще в малолетстве случилось промеж нас: ястребенка я раз в поле подобрал. А как надоел мне, то я ему головочку свернул, чтоб не мучился, да кошке и отдал. Так вот, отец молитвенник был за весь род людской, без пяти минут небесный праведник, всю страстную неделю пыльное пятно от земных поклонов со лба не сходило, а ведь замертво меня от него отняли. С того разу и ухо у меня отвислое, видишь? Ушей человеку затем и дадена пара, на случай родительского гнева. Но ничего не возразишь: обожатель природы! Вот близ тех самых лет и нашла на меня ужасная отчаянность в поведении, совсем перестал я курносой бояться: ну, ни чуточки! Да и кто это выдумал, будто курносая?.. вот врака-то! Я тебе приоткрою секрет, но ты молчок, смотри. Весь позапрошлый то год она тут, в Дровяном переулке, жила. Платочек носила, приспущен, и носок из-под него востроклювый, а не птичий. И как по делу куда отправляюся, непременно ее встрену. То прикинется, будто на рынок идет, то как бы из баньки с тазиком топает… и каждый раз глазком подмигнет. И так она меня расстроила, что вечерком однажды проследил я ее и вошел… ну, следом зашел за нею! – Агей опустил глаза и переждал полминутку, в .течение которой скоса глядел на свои шевелившиеся пальцы. – Наутро выхожу, а она и прется навстречу мне ни в чем не бывало, неживая-то!.. керосин в бидоне тащит, хороша, а? Вот канитель какая получилась… – Он издевательски расхохотался: – Это я тебе нос крутю, дурень, а ты и уши развесил. Она днем не ходит, она больше по ночной поре…
– Уйду! – с ненавистью пригрозил Фирсов и лишь теперь заметил, как сел, изменился его голос.
– Вот ты погуще меня мозгой одарен, объясни: дозволено ли живую тварь убивать? И на войне и всяко! Я после того ястребенка так это дело понял, что до мыши включительно можно, а выше – грех. И вообще я в строгости был выращен: верить – не шибко верил, но полунощницы с отцом отстаивал. А на войне вот и преклонился мой разум. И кто бы подумал: с махонького началось! Атака случилась, а местность чертова, названье Фердинандов Нос: весь в дырках холмище. Я первым проволоку порезал, бегу этак, ору, а навстречу офицерик австрийский, сопляшка такой. Шашкой взмахнул на меня, да о штык мой напоролся и замер, и не рубит меня, а только уставился – враз, как ты в меня теперь, с молением. И ещё не кольнул я его, а, промежду прочим, уж пачинает лицо его оплывать, ровно огарок, а взгляд одновременно мигает мне, ищет. Чего-то ужасно он искал тогда во мне… и не нашел! А это верно, когда тебя штыком колют, смерть свою – не на острие, а в самом зрачке у того, кто колет, ищи! И как замигал он мне – врешь, думаю, через глаз пролезть в меня желаешь? Защурился я да…
– Словно в бане натоплено… – шумно вздохнул Фирсов, обмахнув испарину со лба.
Он даже привстал зачем-то, но Агей властным толчком в плечо осадил его на прежнее место.
– Потерпи, чудак, самое теперь завлекательное, самая соль начинается… Тут вроде смотр нам после случившихся боев произвели. Генерал со штабу наехал, с виду что твоя гаубица: лицом мужественный и красный, на-скрозь войной пропитался. Нацепляет мне в строю военное отличие, поздравляет с геройством. А мне как бы жар приключился, и ухо поврежденное заныло. «Ваше, говорю, дорогое превосходительство, во что же мы упираемся в жизни… ведь все это ржавь сущая: я человека убил». И помнится, сдуру дополнительно сболтнул что-то. Глуп был, вспоминать совестно… Как выпалит он в меня полный зарядом во всю пасть: «Идиот, коли начальство дает чинов, значит, за святое дело дает!» Отсидел я трое суток за своевольный разговорчик взаперти, и тем временем понравилось. Конечно, полностью-то еще не все оборжавело во мне, но смекаю: работа, в общем, легкая, а отличают. И что всего главней – не берут меня ни пуля, ни хвороба. Бывало, смерть вокруг все до былинки выкосит, из земляных норок и кротишек-то всех железным ногтем по-выковыряет, а я… один я у ей невредимый стою ухмыляюся, ровно у тещи любимый зятек. Хожу и дымлюсь, такая во мне злоба. Обозорнел я вконец, за кажную атаку в среднем по семь штук накалывал… пуще светлого Христова воскресенья боя ждал. Не хочешь – не верь, а только случилось, мертвого по второму разу убил. Откинулся он башкой к лафетному колесу, вроде наблюдает мои действия… Ну я и вздел его от страсти! И пошла мне удача на кресты, а как выдали четвертый, самый золотой, снялся на карточку кабинетного размера и домой отослал: будто стою на морской скале, фуражка набекрень, грудь в крестах, пуле пройти некуда. Меня в ту пору от здоровья жениться тянуло; пускай, соображаю, девки заранее влюбляются. Папаша мне тоже благословение свое прислали с матушкой. И как германская кончилась, новая же, по недосмотру правительства, не началась пока, а между тем карманные средства мои очутились на исходе, то и решил я самолично применить свой добытый опыт. Воротился украдкой в родимые места, поогляделся… да и почал помаленьку богатеньких корчевать. По общему отзыву за год работу провел довольно значительную… – И тут Агей снова, с каким-то отчужденным любопытством, покосился на руки себе. – А только чего-то затянулось дело с медалью на сей раз: живуча мать-волокита на русской земле!
– И тебе не жалко… их? – содрогаясь от гадливости, вскинулся Фирсов.
– А чего?.. сорняк из поля вон, полезному злаку воля.
– Ошибку в спешке совершить не опасаетесь?
Агей только кольнул искоса собеседника медвежьим глазком.
– Ты лишнюю умственность не наводи… да я на наградах не настаиваю, достаточно сам себя награждал: бывалча, по полцарства за ночь в карты просаживал… всего в жизни спробовал, так что пора и честь знать!
Он впал в оцепененье долгого и тяжкого похмелья. Пользуясь передышкой, Фирсов снова кинулся записывать, так что пальцы сводило от поспешности… впрочем, писал он вовсе не то, в чем каялся Агей. В повести давешний эпизод округлялся иначе; по Фирсову, при первой же всеармейской смуте рядовой Столяров Агей пришил генерала, награждавшего его за тот начальный подвиг, причем – не из политических даже соображений или, скажем, из иронической благодарности за полученную науку, а просто из неодолимой прихоти добыть мундир и послать папаше карточку во всех генеральских регалиях, что, по слухам, произвело неотразимое впечатление на пригожих односельчанок.
– Да ты послушай меня, погоди ты, торопыга, успеешь свой черновичок на Агейку Столярова накидать!
– Не надвигайтесь, вы мне мешаете работать… – оборонялся Фирсов, потому что временами очки у него едва не запотевали от дурного Агеева дыханья, а сзади приходилась уже стена. – И бросьте же свои блатные штучки, черт возьми!
– Вот и рычишь ты, а ведь не боюсь, не крепше ты моего ястребенка: пера на тебе много, а тельца на грош. И я почему на тебя напираю? Я с изнанки помочь стремлюся, из потемок, а ты спереду умом пробивайся… вдвоем-то мы враз до сути и доберемся. Я так гляжу, что не кровь пролитая в нашем деле вредней всего, а понятие: нельзя никому открывать, как это легко и нестрашно. Потому что без бога да на свободке – ух чего можно в одночасье натворить. А уж кто нож или что другое там на человека поднял, то надо и его самого в яму зарыть… Но тут заминка у меня: кто же тогда распоследнего-то возмездию предаст? Самому вроде не с руки в землю закопаться, а из посторонних станет некому. Вот как твое мнение, просвещенный деятель?