Назад, в лоно покинутого семейства, Матвей вернулся года три спустя, когда мальчику Ивану пошел седьмой годок. Еще с зимы Вихровых стали навещать стражники, – один раз будто ошиблись избой в поисках сотского, а то еще заходили воды напиться… и ничего бы, что в ночное время, и ночью, случается, жажда людей томит! – но почему-то оба раза до свету прокачались они на лавке в потемках, когда сытому казенному мужчине самый сон. Потом затихло, и тут, перед святой, в глухой полночный час Матвей без стука объявился у себя в избе. Неизвестно, как он пронес мимо стольких дозорных глаз свое огромное тело, собак обманул, отомкнул запертые изнутри ворота, – но только он уже сидел близ стола, безразлично к своей участи и спиной к окошку, когда проснулась жена, скорей от тревожного озноба проснулась, чем даже от шороха Она все поняла еще раньше, чем разглядела мужа. Лунища такая светила, что впору хоть зажмуриться.
– Вот и я, мое почтение… – как бы сказал Матвей, причем пощупал лен на лавке рядом и покачал головой, но Агафья и без него знала, что не дотрепала: кострики много.
Не в пример другим бродягам, он был в чистой, наскрозь черной, исправной одежде – может, попользовался с кого-нибудь на тракте у Шиханова Яма, хоть и не слыхать было про грабительство в округе. Вроде как бы купец на побывку приехал, только без гостинчика, чудной, молчаливый и весь такой непривычный, какими обычно покойники и представляются в сновидениях. Не зажигая огня, Агафья спустила ноги с нар и все глядела на новые мужнины сапоги, на его белые, свешенные меж колен руки. В стремлении удостовериться в чем-то, она спросила, что там, в Питере; он отвечал, что в Питере хорошо, круглый день играет духовая музыка и свет жгут до зари. Также пришло в голову узнать, откуда прибыл в такой справе: оказалось, отпросился со службы из самых холодных краев, а смышленой бабе нетрудно было вывести из этих слов, что подразумевается могила.
– Где же ты такие раздобыл-то, Матвеюшко?.. – подивилась жена, потому что и на купцах подобных сапог не видывала.
Прежде не замечалось в нем привычки переспрашивать: все прислушивался к чему-то за стенкой.
– Это сапоги-то? Чего же таиться, грех к греху бежит! – и посмеялся дерзким острожным смешком, но тихо, чтобы не будить детей. – Едите-то што? Как шел, в Сурчалове уж снытку-травку варят. Куды шибко живут! Совсем оробели мужики с голодухи… лошадки и те без силы полегли.
Не иначе, как намекал, чтобы поесть дали хозяину, но Агафья не посмела, так как не положено, чтобы не приваживать, живой пищей угощать мертвых. Тогда не для жалобы, а единственно из хитрости стала баба сказывать, что совсем подобрались с едой, и горбатенькая дочка уж просилась в побирушки, но она, Агафья, не пустила, хоть и мачеха, а ходила к Золотухину одолжиться хлебцем; дескать, Матвей воротится, все разом отдаст из первого зерна, да нарвалась на сноху. «Баба, сам знаешь, лютая, на язык-то злей скребницы, до мяса издерет. И как зачала она меня страмить, Матвеюшко, на всею деревню, у меня и ноги подломилися». Тут, на счастье, сам вышел, Золотухин-старик, пихнул ругательницу, Агафье же пшенца отвесил, велел приходить каждую субботу, после закрытия, полы в трактире мыть. Матвей не пошевельнулся при этом, а только спросил ровно бы издалека, жива ли у Золотухина собственная-то жена: помнилось, ногами маялась. А уж ему, с того-то свету, полагалось бы знать, что с полгода как померла старуха… И будто бы тут спустилась Таиска с полатей, и отец, погладив дочку, пожелал узнать, не болит ли у ней горбик на спинке, а Таиска отвечала тонким голоском, что со спинкой ничего, обошлось. И по собственной догадке задала вопросик, не в разбойниках ли теперь ее папаня, а Матвей засмеялся: совсем полынь-дело с малыми-то ребятами… и мертвенно как-то рукой махнул. Уж на что ходики громко стучат в эту пору ночи, а и ходиков Агафья не запомнила: память отнялась. Но, значит, въявь то было: наутро выяснилось, что и Таиска видела тот же самый сон.
Мальчику Ивану довелось познакомиться с папаней ровно через недельку. Стражники застигли Матвея на Облоге, у одного тамошнего пчеловода; чудак вздумал обороняться сглупа да спросонья. Временно пути в тюремную больницу не было: в паводок сорвало и унесло паром, а ждать, пока пригонят новый, или переправлять в лодочке не позволяло здоровье арестованного. Домой Матвей приехал вечерком, в канун троицына дня. Он лежал на спине, держась за грядки телеги досиня стиснутыми пальцами, чтобы ослабить боль на толчках, а дышал часто, словно торопился насладиться домовитым, таким пригожим запахом русской деревни, составленным из сытного дымка очагов, охолодавшей земли и пыли после пригона скотины; весь ружейный заряд находился у него в животе. Гроб сколотили все из того же ворованного сапегинского леса, но обмерились в суматохе, так как становой, сдавая на поруки, приказал не задерживать беглого преступника, и Матвей уместился в домовину с согнутыми коленями. По заветам старины, нести икону впереди прощального шествия дали Ивану, не запятнанной пока ангельской душе. Ради такого случая мать достала ему из укладки новую рубаху с ластовицами, цветными клиньями в подмышках, как у заправских парней. Похороны отца запомнились семилетнему мальчику как выдающийся праздник детства. Начать с того, что, смягчившись ради данного случая, Золотухин подарил ему было целый гривенник и тут же отпустил на указанную сумму мятных пряников, а кто победней, те норовили хоть мимоходным прикосновеньем приласкать сироту. С этого суетливого дня, озаренного какой-то неугасимой радостью бытия, начинала действовать самостоятельно память Ивана Матвеича.
… Нет ничего благодатнее на свете, чем перволетняя ширь той поры, когда повсюду выступают узоры полевых цветов, еще не познавших ни острия косы, ни зимней стужи, когда вразброд и еще шепотом учится речи народившаяся листва, хотя пряный ледяной холодок струится пока с лесных опушек, – когда еще не ясна конечная цель всей этой одуряющей заманки, но уже всему дано по капельке опробовать медок жизни, и уже прогрелась на солнце несмятая трава, и, что бы ни ждало впереди, хочется мчаться по ней босыми ногами, все вперед и вперед, пока не остановится сердце!.. В тот памятный денек припаривало с утра, живое стомилось по дождю, и, если не считать постукиванья колес по гребешкам задубеневшей колеи, в природе стояло совершенное затишье. Слез не было, не плачут по отрезанном ломте, но все по-своему провожало Матвея: прохожие без шапок сторонились на обочину, жавороночек малость позвенел в высоте, а на щелястом мостке, где когда-то Матвей на диво миру вымахнул плечом провалившийся воз с сеном, каждая мостовинка в отдельности попрощалась с мертвецом.
Все шли на погост пустые, лишь Ивашка с иконой, к великой зависти Демидки Золотухина. Тот все набивался подсобить, понести священный предмет шажочков тридцать пять; но хотя Иван и сознавал, что получать удовольствие следует наравне с другими, понимал так же, что тот потом не вернет.
– Тяжелая? – через каждые пять шагов спрашивал Демидка про икону.
– Средне так… в общем ничего себе, – с непонятливым видом уклонялся Иван.
Везла Матвея белая и смирная золотухинская кобыла, обмахиваясь хвостом от досаждавших слепней, а при ней сбоку бежал худенький стригунок, время от времени поднимавший голову из любопытства: откуда взялся в хозяйской телеге чужой черный мужик. Таким образом, и Демидка, через отцовское имущество, принимал участие в этом памятном происшествии. Когда Матвей отставал, ребята угощались пряниками и сообща разглядывали икону: ветхий старикашечка в черной, с белым крестом, мешковине на голове нестрашно грозился им двумя перстами, чтоб не баловались впредь при исполнении мужиковских обязанностей. В церкви жалостно пахло увядшими березками. Батюшка произнес неразборчивую проповедь о пользе смирения и вреде непослушания. В яму опустили отца на веревках и бережно поставили на желтый песочек в глубине. Тут набежала краем запоздалая гроза и стрельнула в разорванном воздухе два разочка, как бы из плохонького ружьеца.