– Этот человек – тоже профессор, и, сколько мне помнится, он рассказывал мне кое-что о Вихрове. Впрочем, я слишком далека от лесных дел и распрей… – сдержанно заключила она.
– Вы можете говорить со мной откровенно. Я ненавижу моего отца… Так что же он сказал?
Непоправимое горе светилось в глазах у Поли, и, с одной стороны, нельзя было не пожалеть это кроткое провинциальное создание, вынужденное расплачиваться за родительские грехи… но, пожалуй, еще хуже было бы обидеть его неправдой.
– Я держусь правила никогда не лгать детям. Не хочу огорчать вас, девочка, но… это была не очень лестная и даже сердитая оценка.
– Да, мне тоже попадались его статьи, – покорилась своей участи Поля, наперед зная имя прославленного критика своего отца.
– На вашем месте, – милосердно продолжала женщина с чулком, – я утешилась бы сознанием, что, во первых, у вас еще остается мать, а во-вторых, видимо, ваш отец все же немало потрудился в жизни, если привлек к себе перо и гнев такого выдающегося ученого. Милая, не надо предаваться отчаянию: не всем же обладать талантами, а, судя по вашим семейным делам, этот Вихров вдобавок не без странностей?..
Тот же зловещий и неопределенный отзыв Поля неоднократно находила между строк в рецензиях на отцовские книги, причем, несмотря на различные подписи, иногда лишь инициалы, в их обостренном до резкости стиле легко угадывалось одно и то же авторство. Можно было любым образом объяснять существование Вихрова в лесной науке – великодушием эпохи или же, напротив, недостатком ее внимания к лесным делам, но этот сложившийся приговор уже не подлежал ни отмене, ни даже обсуждению, и лишь по наивности сердца, по бедности воображения, по незнакомству со строгими условиями века еще можно было рассчитывать на помилование.
– Но… этот ваш знакомый, он тоже долго в лесу жил? – наобум спросила Поля.
– Нет, по слабости здоровья и необходимости постоянного врачебного присмотра он почти не покидает города.
– Но, значит, он… издали предан лесу, сам пишет книги, если он все же… такой уж замечательный знаток?
Женщина с чужим чулком на пальцах должна была объяснить это мнимое противоречие.
– Дело в том, девочка, что он не совсем лесник… Я бы скорее назвала его просто выдающимся деятелем в этой области. И вообще – это человек большой трагической судьбы и разнообразнейших дарований… и в юности близкие пророчили ему будущность поэта или музыканта. О, вы еще не знаете, милая, как судьба склонна посмеяться над нашими планами! Нет, я не скажу, чтобы он был очень привязан к лесу, хотя, бывало, часами бродил по парку, приезжая к нам в именье… Впрочем, это было совсем небольшое поместье, скорее просто так, старинная хижина с колоннами, – быстро поправилась она, приметив ревнивое и пристальное Полино любопытство. – Кроме того, талантливому критику и не обязательно все знать или уметь самому, его дело в общем наблюдении. Во всяком случае, у него достаточно вкуса и культуры, чтобы судить о деятельности других: что хорошо там, что плохо. Вот уже лет восемь подряд из-за всяких общественных нагрузок он не имеет возможности закончить… я не помню темы… но один очень такой фундаментальный труд. К сожалению, у меня крайне плохая память на эти вещи, – неожиданно прибавила она, как бы отстраняясь от окончательного суждения в таких сложных и запутанных проблемах.
– А скажите, этот человек… он не родственник вам? – тихо и как-то в особенности настоятельно спросила Поля.
Вопрос был явно неприятен этой женщине. Нет, она не состояла с ним в родстве, а просто однажды в молодости, проходя мимо, они ненадолго приметили друг друга. Да и дружба-то их, если позволено назвать этим словом мимолетные отношения тридцатилетней давности, распалась еще до революции, и теперь они встречались совсем изредка, главным образом на улице, хотя та же насмешница-судьба поселила их на старости лет в одном и том же доме, правда в разных подъездах и этажах. Оказалось, что с годами при всех прочих сохранившихся достоинствах из порывистого, общительного юноши получился довольно холодный и нелюдимый в обращении человек… и Полю поразила смена оттенков – то горечи, то восхищения, то раздражительной досады – в том, как эта женщина отзывалась о главном судье ее отца, словно одновременно и жаловалась на него, и под защиту его брала, и проклинала за какую-то непрощаемую вину.
– Вы не скажете, как его зовут? – еще поинтересовалась Поля.
– Вы же сказали, что знаете… так зачем же вам это?
– Мне для точности, если только не секрет.
– Здесь и нет никакого секрета. Его знает вся страна, – вынужденно и уже не без гордости отозвалась та. – Ну, Грацианский… а что?
– Нет, ничего… я так и знала, – без всяких задних мыслей усмехнулась Поля.
Обе, пожилая и молоденькая, замолкли ненадолго. Вот так же, бывало, в дремучих енежских лесах прежних лет встречные настороженно расходились, стараясь проникнуть в намерения друг друга. Тем временем женщина с чулком припомнила подробнее, при каких именно, ускользающих теперь, обстоятельствах она услышала впервые имя Полина отца. Странно, прежде чем оживить в ней образ человека, довольно расплывчатый за давностью той чуть ли не единственной встречи, оно сперва вызывало в памяти большую порцию малинового мороженого с вафлями, такого вкусного по жаре, и вслед за тем продолговатое, залитое праздничной публикой поле Коломяжского ипподрома в Петербурге, с облачком несчастья над ним, похожего на кратковременный дождик, и, пожалуй, больше ничего, кроме полурастворившейся во времени щемящей тоски. В тот самый день, попозже, близ шести, разбился известный летчик Мациевич, первая жертва русской авиации, а за час перед тем Грацианский представил ей, восемнадцатилетней девушке Наташе Золотинской, трех своих приятелей, мушкетеров, причем один из них принес мороженое на трибуны, где они сидели; видимо, это и был Вихров. Его товарища, длинного и басовитого, звали почему-то Большая Кострома. И, как песчинка или шевеление ветерка в горах, слово это привело в движение подтаявшую лавину стареющей памяти.
Сперва нужно было непременно удостовериться в чем-то:
– Боже мой, Вихров, Вихров!.. ведь я тогда как раз в вашем возрасте была. Ваш отец учился в Петербурге?
– Не знаю. Он женился, когда уже стал профессором, а я еще позже родилась. Он хромой…
– Вот не помню, хромых в этой тройке как будто не было, но… он потом был арестован и выслан на север, правда?
– Я никогда не задавала маме вопросов об отце, чтоб не причинять ей боли. Только однажды я спросила ее мельком… она смутилась и сказала: когда-нибудь ты все узнаешь сама… увидишь его и поймешь сама.
– Как же могло случиться, что ваша мать не проговорилась об этом ни разу, если все время вы жили вместе с ней?
Нет, они как раз не все время жили вместе: в Пашутинское лесничество к матери, где находилась ее больничка, Поля приезжала лишь на летние каникулы. Три последние зимы она прожила в семье у Вари Чернецовой, отец которой, Павел Арефьич, бывший уральский партизан, служит теперь ветеринаром при райисполкоме. Все дело в том, что в Шихановом Яму, недалеко от лесхоза, имелась только семилетка, и потому среднюю школу Поля кончала в городке Лошкареве… ну, который при впадении в Енгу шустрой лесной речонки Склани!.. Раньше, как и Шиханов Ям, это было просто богатое раскольничье село, но в революцию, после постройки текстильного комбината, его выдвинули в города и, по слухам, собирались также фабрику кинопленки строить, но, значит, получше нашли местечко. Оно конечно, городишко не чета Москве: и улицы травой заросли, и дома помельче… но зато воздух – хоть в бочках на экспорт гнать, зато необозримые заливные луга за Енгой, и в половодье как отразится в них опрокинутая небесная ширь, то буксиришки с плотами как бы по облакам бегут. А в лесах лось и барсук, да и рысь видали, а незадолго до Полина отъезда хитрущие тамошние мужики с Васильева Погоста притащили в лесхоз на жерди живого мишку, которого опоили медовой водкой из дуплянки, с вечера поставленной на заветной тропе. «Он сперва-то крышку лапой собьет, потом с урчаньем по земле катается, пчел по привычке давит, хоть и нету их, после чего приступает к самому пированью. Тут его сонного, пьяненького и берут, и он лежит, повязанный, оплакивает свою долю человечьими слезами…» И сама Поля слышала, будто в стародавние времена, пока не свели подступавшие с юга березовые рощи, соловьи в окна залетывали, прямо хозяйкам во щи! Старики же подревней доныне хвастаются, будто в бывалошнее время по высокому берегу – не то на полтораста километров, не то на четыреста, но уж никак не меньше восьмидесяти, – маленько не доходя до двинских болот, простиралась отборная корабельная сосна. Да и теперь еще в грозу как поразойдутся, как заскрипят с ветром в обнимку енежские-то боры, как дохнут раскаленным июльским маревом, так даже подушки ночи три подряд пахнут горячим настоем земляники и хвои… Вот как у нас на Енге!